Нет имени тебе… - Елена Радецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В постели на меня навалились обычные мысли. Чем старательнее я пытаюсь освободиться от них, тем яростнее они нападают. Попробовала применить молитву, которой научила меня одна женщина: «Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную, Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную, Господи-Иисусе-Христе-помилуй-меня-грешную…» И так много раз, стараясь ни о чем не думать, даже о помиловании и о себе грешной. Иногда мне это удается. Не удается не думать о Машке.
Стресс, пережитый в последние дни, конечно же, отвлек, притушил мою боль. Она притаилась, зато теперь возвращалась с новой силой. И это не новость, при всех без исключения событиях моей жизни фоном являются мысли о Машке. Беда-беда-беда! Раньше я не знала, что душа может болеть. Но отчего эта мука – почище физического страдания, если душа не материальна? Я так и не поняла.
Бог наградил Музу красотой, на мне отдохнул, а Машке воздал. Иногда она пугающе похожа на свою бабку. Та же гордая осанка, прекрасное лицо, грива бронзовых волос, живость и обаяние. А я – серая мышь и, как выражается Машка, «унылый фейс».
– У тебя же не лицо, а скорбная маска! – говорит она.
Да, скорбное, кислое, а после этого ее замечания еще скорбнее и кислее. Даже пышные волнистые волосы меня не красят, они какие-то неживые, я ни рыжая, ни блондинка. Валька называет это «цветом палой листвы».
Еще бог наградил Музу талантом. Конечно, не таким, как у ее матери, моей бабки, а впрочем, знать об этом никто не может. Муза не захотела учиться, хотя в СХШ при Академии художеств считалась хотя и ленивой, но очень перспективной. Почти все ее соученики поступили в Академию, а Муза – в Электротехнический институт. Я знаю, зачем она это сделала. Чтобы досадить своей матери. Бабуля так хотела, чтобы Муза пошла по ее стопам, так надеялась…
Я помню, как отбирали на выставку бабушкины рисунки, они грудой лежали в нижнем ящике широченного комода, который так и стоит на своем месте. Сама бабушка в это время помогала паковать картины, а когда стала проверять, что взяли из графики, то выудила из стопки два ученических рисунка Музы.
Был у Музы талант, который она сознательно зарыла. Электротехнический институт она так и не закончила, работала в разных местах, пока не попала в Публичку, где и обосновалась до пенсии.
При таких внешних данных, при такой творческой одаренности… У меня в голове не укладывается, как же можно было всем этим так бездарно распорядиться!
Когда бабушка не смогла сделать из Музы художницу, она возмечтала, что я пойду по ее стопам. И снова прокол. И в этом отношении природа на мне отдохнула. О СХШ и речи не шло, меня бы туда не взяли, но я честно ходила в районную художественную школу. Одно из самых унизительных положений – быть бездарью в среде одаренных. И не то чтобы в школе были какие-то особые таланты, а посредственность подвергалась насмешкам, дело было во мне самой – у меня обостренное чувство собственного достоинства, которое я не отличаю от гордыни, а также полное отсутствие чувства юмора. Бабуля хотела сделать из меня художника-прикладника, и, возможно, ей бы это удалось, если бы она была помоложе и подольше пожила. После ее смерти я перестала ходить в художественную школу, и Муза меня не заставляла. В конце концов, как ни смешно, я поступила в тот же Электротехнический институт и с небольшими видоизменениями повторила судьбу своей матери. Я тоже неудачница, только она, как общеизвестно, любила жить и знала вкус жизни, а я жевала свою, как утомительную пресную жвачку.
Ребенок – самое яркое и счастливое в моей жизни, подарок судьбы, я никого и никогда так не любила, и я не уберегла его.
У Машки художественный талант был. Ее надо было отдавать в СХШ, но меня замучили семейные неурядицы, работа и болезни, не было сил и времени устраивать ее и ежедневно возить в школу на Васильевский и домой. Машка окончила районную художку и с первого раза без всякого блата поступила в Мухинку, то есть в промышленно-художественное училище Мухиной, которое теперь переименовали в академию Штиглица, основателя. Это совпало с непрерывными скандалами с Игорем и началом маразма Музы. Обстановка дома была тяжкая, наверное, в институте и институтской общаге Машка отдыхала и расслаблялась. Она стала звонить мне с сообщениями, что переночует у девочек. Я сильно сомневалась, что ночует она у девочек, а еще знала достоверно, что в этой среде и пьют, и наркотиками балуются. Одну девчонку баловство привело к тому, что она вышла в окно с пятого этажа. Я пребывала в постоянной истерике, а закончилось это тем, что и Игорь, и Машка дали деру, и осталась я с Музой.
Машка звонила редко, я пыталась ее найти. Я видела ее отвратительно пьяной, я пробовала увезти ее из одной жуткой квартиры, где вповалку валялись обкуренные или обширянные тела, по виду которых невозможно было понять, одушевленные ли они. Машка гибла, я это знала. Я постоянно думала о ней, и душа моя кричала: она гибнет, сейчас, в эту минуту, и я бессильна что-либо изменить! Я по-прежнему иду на работу, варю бульон, стираю белье, пришиваю оторванную пуговицу. Зачем? Зачем мое никчемное бессмысленное существование? Как переварить эту мысль, как смириться?
Мучаясь комплексом вины, я перебирала свою жизнь по косточкам. Где, когда, в какой момент я могла упустить ребенка? Когда между нами появилась стеклянная стена, сквозь которую невозможно докричаться? Когда стена покрылась копотью и заросла грязью так, что я стала подозревать, что за ней вообще никого нет?
Я смотрю в окно и жду: вот сейчас она войдет во двор и, направляясь к подъезду своей быстрой легкой походкой, в плаще с развевающимися полами, с летящими, как крылья, темно-рыжими волосами, рассматривая что-то в вышине, в кронах деревьев, невзначай взглянет на наше окно. Она никогда не смотрит под ноги, она витает в небесах. Вот сейчас она появится из-за угла…
Она не придет.
Я жду ее звонка. Каждый день, каждый час, каждую минуту. Напряжение невыносимое. С моей стороны не будет ни воплей, ни упреков, ничего. Пусть просто скажет, что жива. Больше ничего.
Она не позвонит.
Я ложусь на диван с книгой, но читать не могу, то есть я читаю, но не понимаю смысла, воображение рисует стойло-квартиру, свалку тел-тюфяков, и среди них моя девочка. Я всматриваюсь и не вижу признаков жизни на ее бледном лице. Встают передо мной ужасные картины. Не хочу, не надо. Я ничего не хочу воображать. Воображение не сильная моя черта, и питается оно мерзостями, какие по телевизору показывают.
У Машки тонкие белые руки, скользящие тонкие вены, которые с трудом ловила медсестра, чтобы взять кровь на анализ. У нее с детства порок сердца и ревматизм. У нее астма. У нее часты простудные заболевания. У нее нет теплой одежды. Она ходит зимой без шапки, как у молодежи принято. Она ходит зимой в джинсах, покрытых, словно ранами, обмахренными прорезями, сквозь которые просвечивает тело в пупырышках. Ей холодно, и меня трясет озноб. Сердце бьется так, будто готово выскочить из груди. Мне не хватает воздуха.