СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ - Лина Серебрякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
… не преминуть указать пальцем на причины недовольства русского народа и пути их устранений, а тем временем то и дело призывать на свою голову гром и молнию, все наказания, как на государственного преступника
…убедить, склонить, умолить разрешение на ссылку в Сибирь.
— Начнем, пожалуй, — Мишель сосредоточился над первой строчкой. — Как говорил Станкевич: авось путь выйдет!
В течение двадцати дней он писал и вычеркивал, переставлял, менял события, выбрасывал лишнее, потом еще около полутора недель наводил глянец, и снова рвал, убирал "бешеные" выражения, но как не старался, не смог удержать язык, рассчитывая на понимание, будто встарь, в благословенные времена душевной распахнутости в диссертациях к друзьям и сестрам!
И увлекся, забыл, кто его Читатель!
Зачем писать о революционных желаниях, зачем советовать, пророчить? Зачем? Для убедительности. Пусть, пусть. Давным-давно, чуть не двадцать лет назад, заметил Белинский ему и, осторожненько, его сестрам, что в русском языке, в отличие от французского и немецкого, Мишель делает пропасть грамматических ошибок.
Они и сейчас пестрят, но тут Бакунин положился на переписчиков.
Наконец, рукопись, изящно выбеленная в четырех экземплярах придворными писарями, переплетенная в четыре тетради, оказалась у князя-канцлера Горчакова. Прочитав ее, он качнул головой.
— Жаль этого человека. Не думаю, чтобы в русской армии нашелся хоть один офицер, который мог бы сравниться с ним в познаниях. Жаль, очень жаль.
А между тем, «лишние экземпляры» уже гуляли по осторожным рукам. К Алексею Бакунину пришла записочка от придворной кузины с полупрозрачным изложением "Исповеди".
— … Твой прежний знакомый, брат Дьяковой, живет здесь на самом берегу Невы и пишет теперь свои записки, разумеется, не для печати, а для Государя. Он весьма умно поправляет свои дела, увертлив, как змейка; из самых трудных обстоятельств выпутывается где насмешками над немцами, где чистосердечным раскаянием, где восторженными похвалами. Нечего сказать, умен!
Наконец, "Исповедь" легла на стол Императора Николая.
Он работал с нею по утрам. По несколько страниц в день.
Тонким карандашом Император отмечал на полях и подчеркивал в тексте поразившие его места. Места эти были расчетливо поставлены автором, как если бы они оба, Николай и Михаил Бакунин оказались бы в одном кабинете за долгой беседой. Даже там, где Бакунин "увлекался", он лишь открывал себя для "укола", льстя противнику и отводя подозрения в неискренности.
Но сам-то Николай искал у него откровенного мнения о революционном опыте в Европе, о состоянии революционного движения. Потому-то и не понял Бакунин, безнадежно переиграл лишь самого себя, признаваясь в разрушительном революционном желании.
Ваше Императорское Величество!
Всемилостивейший государь!
Когда меня везли из Австрии в Россию, зная строгость русских законов, зная Вашу необоримую ненависть ко всему, что только похоже на непослушание, не говоря уже о явном бунте противу воли Вашего Императорского Величества, зная также всю тяжесть моих преступлений, которые не имел ни надежды, ни даже намерения утаить или умалить перед судом, я сказал себе, что мне остается только одно: терпеть до конца, и просить у Бога силы для того, чтобы выпить достойно и без подлой слабости горькую чашу, мною же самим уготованную.
Я знал, что лишенный дворянства тому назад несколько лет приговором Правительственного Сената и Указом Вашего Императорского Величества, я мог быть законно подвергнут телесному наказанию, и, ожидая худшего, надеялся только на одну смерть, как на скорую избавительницу от всех мук и от всех испытаний.
Не могу выразить, Государь, как я был поражен, глубоко тронут благородством, человеческим снисходительным обхождением, встретившем меня при самом моем въезде на русскую границу!
Я ожидал другой встречи
Что я увидел, что услышал, все, что испытал в продолжение целой дороги, от Царства Польского до Петропавловской крепости, было так противно моим боязненным ожиданиям, стояли в таком противуречии со всем тем, что я сам, по слухам, и думал, и говорил, и писал о жестокости Русского Правительства, что я в первый раз усумнился в истине прежних понятий, спросил себя с изумлением: не клеветал ли я?
Двухмесячное пребывание в Петро-Павловской крепости окончательно убедило меня в совершенной неосновательности многих старых предубеждений.
Не подумайте, впротчем, Государь, что поощряясь таковым человеколюбивым обхождением, я возымел какую-нибудь ложную или суетную надежду. Я знаю, сколь велики мои преступления и, потеряв право надеяться, ничего не надеюсь, и сказать ли Вам правду, Государь, так постарел и отяжелел душою в последние годы, что даже почти ничего не желаю.
Граф Орлов объявил мне от имяни Вашего Императорского Величества, что Вы желаете, Государь, чтоб я Вам написал полную Исповедь о всех своих прегрешениях. Государь! Я не заслужил такой милости, и краснею, вспомнив все, что дерзал говорить и писать о неумолимой строгости Вашего Императорского Величества.
Государь!
Я кругом виноват перед Вашим Императорским Величеством.
Вы знаете мои преступления, и то, что Вам известно, достаточно для осуждения меня по законам на тягчайшую казнь, существующую в России. Я был в явном бунте противу Вас, Государь, писал, говорил, возмущал умы против Вас, где и сколько мог.
Чего же более? Велите судить и казнить меня, Государь.
Но граф Орлов сказал мне слово, которое потрясло меня до глубины души и переворотило все сердце: "Пишите, сказал он, пишите к Государю, как бы вы говорили с своим духовным Отцом"
Молю Вас только о двух вещах, Государь!
Во-первых, не сомневайтесь в истине слов моих, клянусь Вам, что никакая ложь, ниже тысячная часть лжи не вытечет из пера моего.
А во-вторых, молю Вас, Государь, не требуйте от меня, чтобы я Вам исповедывал чужие грехи. Ведь на духу никто не открывает грехи других, только свои.
(— Этим уже уничтожается всякое доверие; ежели он чувствует всю тяжесть своих грехов, то одна полная исповедь, а не условная, может почесться исповедью, — подчеркнул и приписал на полях Николай.)
… Из совершенного кораблекрушения, постигшего меня, я спас только одно благо: честь и сознание, что я для своего спасения или для облегчения своей участи нигде, ни в Саксонии, ни в Австрии, не был предателем. И в Ваших собственных глазах, Государь, я хочу быть лучше преступником, заслуживающим жесточайшей казни, чем подлецом.
Итак, я начну свою Исповедь.
Для того, чтобы она была совершенна, я должен сказать несколько слов о своей первой молодости.
Я учился три года в Артиллерийском училище. Одаренный пылким воображением, и, как говорят французы d`ure grande dose d`exaltation — простите,