Русские в начале осьмнадцатого столетия - Загоскин Николаевич
- Категория: Проза / Классическая проза
- Название: Русские в начале осьмнадцатого столетия
- Автор: Загоскин Николаевич
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть первая
IПрежде чем я приступлю к рассказу, мне должно поговорить с моими читателями о положении, в котором находилась Россия в эпоху, избранную мною для этой повести.
Последний стрелецкий бунт, вспыхнувший во время отсутствия царя Петра имел самые гибельные последствия для этого своевольного и мятежного войска; главные зачинщики и участники мятежа были казнены, а остальные сосланы в Сибирь, расселены по отдаленным городам, и стрелецкая рать, некогда знаменитая, исчезла навсегда с лица земли русской. Вместе с прекращением политического существования этих русских янычар уничтожилось и пагубное влияние на умы властолюбивой царевны Софьи Алексеевны. Шведский король Карл XII, разбитый наголову близ Полтавы, едва мог спастись от плена, убежав в пограничный город Бендеры. Вся армия его была истреблена, и на берегах Невы нашим рабочим людям помогали шведские солдаты сооружать — на их же собственной земле — вторую столицу царства русского. Рига, Ревель и вся Лифляндия признавали над собой верховную власть государя Петра Алексеевича; Польша, исполняя его волю, призвала снова на царство изгнанного ею короля Августа II. Предатель Мазепа убежал с Карлом XII в Бендеры; почти все малороссийские православные казаки отступились от своего опозоренного изменою и заклейменного церковным проклятием гетмана. Одним словом, из всех внешних и внутренних врагов России, вредящих ее возвышению, устройству и возрастающей силе, оставался один только враг, но самый упорный. Этот враг была почти общая, безотчетная привязанность русских ко всем древним обычаям и предрассудкам старины. Следствием этой слепой привязанности были: неподвижность, презрение ко всему иноземному, невежественная спесь и закоренелое упрямство, всегда враждебное всем переменам и улучшениям, если они хотя бы несколько противоречат существующим обычаям, иногда совершенно нелепым, но которые обыкновенно оправдываются известным изречением: «Так, дескать, искони важивалось — в старину бывало; а стариков умней не будешь». Одна самодержавная воля Великого Петра могла осилить этого последнего врага и заставить русских хотя нехотя, а все-таки перешагнуть через заветный рубеж, который отделял их так долго от всех других народов Европы. Все покорилось этой могучей, непреклонной воле; она возбуждала иногда боязливый ропот спесивых бояр, упрямых граждан, суеверной черни, но давно уже не встречала нигде явного сопротивления. Люди, приверженные к старинным обычаям, отстаивали их с жаром в своих семейных кругах — осуждали шепотом указы царские, восставали втихомолку против разных нововведений, называли их богопротивными, но никто не смел говорить об этом вслух; времена мятежей прошли; Петр Алексеевич был уже не вторым царем русским, а государем единодержавным, не юношей неопытным, но знаменитым победителем Карла XII — этого венчанного богатыря, перед которым пеког-да трепетала вся Европа. Несмотря, однако ж, на это, по-видимому, спокойное состояние России, нельзя было не заметить, что в ней происходило что-то необычайное: этот домашний ропот, который тихо разливался в пароде— это тревожное ожидание каких-то новых и небывалых перемен волновало все умы, и даже люди дальновидные и умные, начинавшие уже понимать, чего желает государь Петр Алексеевич, шептали про себя, покачивая головами: «Дело-то, дело! Да крутенько он, батюшко наш, за него принимается». И надобно сказать правду: мы едва ли можем осуждать многих из современников Петра Великого за то, что они если не делом, так мыслью грешили, осуждая непонятные для них действия этого необъятного, всеобъемлющего гения, которого и мы, вкусившие уже от плодов, им посеянных, не можем еще вполне оценить.
В 1711 году, в одну темную февральскую ночь, шагах в двухстах от Серпуховской дороги, в богатом и большом селе Вздвиженском, светился огонек; его трудно было заметить проезжим людям, потому что погода была бурная, снег валил хлопьями и сильный ветер с метелицею бушевал в чистом поле. Этот огонек светился в бревенчатом, крытом соломою господском доме, в котором жил помещик или, верней сказать, отченник села Вздвижен-ского, окольничий Максим Петрович Прокудин. Чтобы провести как-нибудь время до ужина, Максим Петрович, приютясь в самом теплом покое своих барских хором, изволил забавляться в шашки с любимым своим челядин-цем и дворецким Прокофием Кулагою. Максим Петрович сидел в обитых кожею широких и спокойных креслах; дворецкий лепился кое-как на узенькой скамеечке. Барин был человек пожилых лет, дородный и видный собою, довольно приятной наружности, с окладистой темно-русой бородою, которая, впрочем, начинала уже местами серебриться. Он был одет по-домашнему, в цветной шелковой рубашке с косым воротом и покрытом узорчатой камкою калмыцком тулупе нараспашку. Дворецкий был также человек немолодой, с широким рябым лицом, реденькой бородкою и огромным красным носом. Сверх суконного кафтана с козырем на нем надета была затасканная шелковая ферязь с оборванными петлицами, которую он только что удостоился получить с барского плеча за свою усердную и верную службу. У дверей покоя дремал, прислонясь к стене, длинный, неуклюжий детина в смуром кафтане; он держал в руке жестяные щипцы, вроде тех, которые и теперь еще употребляются по церквам; следовательно, нетрудно было отгадать, что главное занятие этого парня состояло в том, чтоб снимать с двух сальных огарков, которыми освещалась вся комната.
— Ну что ж ты, Кулага? — сказал Максим Петрович, взглянув с довольным видом на своего дворецкого. — Или пришло в тупик, что некуды ступить? Да полно, братец, — ходи как-нибудь!
— А вот пойдем, батюшка, — промолвил дворецкий, подвигая вперед шашку.
— Так ты вот как… хорошо!.. А мы вот этак!.. Что, брат, опять призадумался?
— Призадумаешься, батюшка, — прошептал Прокофий, почесывая затылок, — дело-то плоховато!.. Вишь, она куда, озорница, — в доведи лезет!.. Нечего делать! пойду так
— А я так… Фу, батюшки! — промолвил Максим Петрович, посматривая на окна, — что это на дворе-то?.. Господи Боже мой!
— Да, сударь, разыгралась погодка!
— То-то, чай, теперь в поле — светопреставление: и снег и метель; а мороз-то сам по себе… Ну что ж ты, пошел, что ль?
— Пошел, батюшка.
— И я пошел… Чу, слышишь, как воет ветер?.. Ох, дорожным-то людям теперь… помилуй Господи!
— Истинно так, батюшка Максим Петрович, — бедовое дело!.. Собьешься с дороги, заедешь в сутроб, да коли одежонка-то плохая, так и читай себе отходную… Изволил ступить?
— Ступил,
— А коли ступил, так — не погневайся, батюшка, — фук!..
— Как так?.. Постой, постой!.. За что ты взял мою шашку?..
— Не взял, сударь, а фукнул.
— За что?
— А за то, чтоб она брала, коли ей приходится брать. Вот я двинул сюда мою шашку, а твоя стояла здесь, — так ей приходилось брать назад.
— Так, так!.. Ну, нечего делать, — прозевал!.. А игра-то была какая богатая!.. Да постой, любезный! Хоть ты у меня и фукнул шашку, а я все-таки прежде твоего в доведях буду… Вот мы этак… Пошла!
— А мы, сударь, вот эту тронем.
— Трогай себе, трогай… а уж на выручку не поспеешь… Пошла дура!
— Изволил ступить?
— Ступил, братец!
— Так не прогневайся, батюшка, — фук!
— Как?.. Еще?.. Тьфу ты, пропасть какая!.. Да что это у меня глаза-то в затылке, что ль?.. Нет, не могу играть, не то в голове… Степка!.. Смотри-ка, Прокофий, смотри!., стоя спит!.. Эй ты, болван!
Детина, который дремал, прислонясь к стене, вздрогнул и кинулся, как шальной, к столу, чтоб снять со свечей.
— Тише ты, дурачина! — закричал Максим Петрович. — Что ты бельмы-то выпучил да лезешь, словно угорелый какой!.. Полно-полно!.. Погасишь!.. Ну так и есть!.. Эка уродина, подумаешь!., а уж борода растет!
— Да что ему борода, батюшка, — прервал дворецкий, — у него борода-то выросла, да ума не вынесла. Я уж тебе докладывал: что его держать во дворе: он и в пастухи-то навряд годится.
— Эх, Прокофий, стыдно, брат!.. Ну, кто говорит: сына не за что и хлебом кормить, да отец-то служил мне тридцать лет верою и правдою… Эй ты, простофиля!., пойди, скажи… Да нет, — переврешь, дурак!.. Пошли Андрюшку.
Через полминуты вошел в комнату здоровый и рослый детина лет тридцати; все платье его было в снегу.
— Что ты это, братец, — спросил Максим Петрович, — иль валялся по снегу?
— Никак нет, — отвечал слуга, — я ходил сейчас на погреб.
— И тебя этак занесло?.. Ну, видно, погодка!
— Не приведи Господи, батюшка, и снизу и сверху, метет.
— Темно?
— Зги Божьей не видно.
— И холодно?
— Холодновато, батюшка, — сильно морозит.
— Ну, худо дело!.. От нашего села вплоть до самого Шарапова вовсе жилья нет.
— Да, Максим Петрович, по большой дороге нет.
— Вот то-то и дело: долго ли до греха! Ведь на прошлой неделе подняли же проезжего мужичка — замерз, бедняга; и добро бы еще в поле, а то у нас на задах. Послушай, Андрюшка, возьми с собою кого-нибудь, ступайте за околицу да поближе к большой дороге разведите огонь.