Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста - Михаил Забоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все дружно чокнулись и выпили коньяк в один глоток, как водку.
— Так что там насчет несуразностей? — задал вопрос молодой бурильщик, тянувшийся к знаниям, как тянется к солнцу окропленный грибным дождиком подсолнух, однако с той лишь разницей, что делал он это с такой яростной поспешностью, с какой ни один уважающий себя подсолнух не смог бы впитать пролившуюся на него водную благодать.
«Скоротечность молодости поторапливала жажду знаний. Это похвально. Но нельзя же идти у нее на поводу, жертвуя эстетикой ощущений!» Поэтому право ответить на столь злободневный вопрос я предоставил искусствоведу, в то время как сам не спеша полез за сигаретами и зажигалкой. Однако и искусствовед, похоже, в полной мере разделял мою точку зрения. Он тоже не гнался за дешевой популярностью быть первооткрывателем истины для незрелых умов. С медлительностью уже упомянутой черепахи Тортиллы он вытаскивал из пачки сигарету, подносил ее ко рту, откидывал колпачок на зажигалке, прикуривал и, глубоко затягиваясь, выпускал табачный дым в атмосферу, где и без того жирными вопросительными знаками клубились интриговавшие молодого человека объективные несуразности. Чтобы выгадать время, покуда на нас окончательно не навесят ярлык ренегатов, пасующих перед насущными вопросами современности, я спросил:
— Ну так что же вам нашептали в соборе?
— Понимаешь, — со вздохом отозвался философ, — может, нам чего и шептали, да только мы, грешные, не услышали. То ли слух атрофировался, то ли что другое. Не знаю. Да и по правде сказать, я не чувствую себя от этого ущербным. Бога мне заменяет — совесть! Ну а к смерти — пушечному мясу религии — я отношусь философски: спасаться в религии ради допуска в загробную жизнь… стоит ли?., тем более когда XXI век на носу! К тому же я себя знаю… уж лучше быть безбожным греховодником, чем фарисействующим прихожанином.
Обойти молчанием вновь ненароком всплывшую в разговоре совесть — было не в правилах искусствоведа.
— Должен тебя огорчить, — издевательски холодным тоном обратился он к философу, — в обсуждаемую нами общую картину духовных ценностей твоя индивидуально-атеистическая совесть не вносит ни малейшего разнообразия. Поэтому можешь смело засунуть ее себе в одно место.
— Пардон, милостивый государь! Я что-то не понял. Соблаговолите немедленно объясниться! — возмутился философ.
— Извольте, сударь. Поскольку ты не отвергаешь Бога, а всего лишь отождествляешь его с иным божественным воплощением, твой случай можно смело диагностировать как характерный пример скособоченного пантеизма, когда сходство с Богом ты приписываешь не природе, а совести. Однако, клятвенно заверяя нас в своем религиозном неблагочестии, ты забываешь, что твой нравственный багаж, твоя мораль, твое мировоззрение — всё это сформировано под прямым или косвенным влиянием православной культуры, коей ты и обязан своим поклонением святости, своим особым душевным складом характера, своим национальным самосознанием, всей своей самобытностью. И цена этим добродетелям — нищета и бесправие. Так что можешь сколько угодно прикидываться невинной Красной Шапочкой, рисуясь своей самодостаточной совестью, только позволь уж нам — матерым волкам — не поверить в твою непорочность. Что ты носишься со своей совестью как с писаной торбой? Да твоя недалекая совестливость — хуже воровства! Впрочем, к чему противопоставления? Они и так идут рука об руку!
— Да ты чего, милый, белены, что ли, объелся! Кто-нибудь вразумительно объяснит мне, чего он тут наплел? — философ обвел молодого бурильщика и меня удивленным взглядом.
— Да чего тут, батя, размусоливать! Ясное дело — контра он! Вот и весь сказ. Предлагаю лишить его завтрашней опохмелки.
— Ну, ты прямо как изувер какой! — с простецкой хитрецой откликнулся философ. — Разве можно так с живым-то человеком обходиться! Его, может, пожалеть надо, а ты глумишься над ним. Нет-нет, так нельзя. Что мы — ку-клукс-клан какой, чтобы к таким радикальным мерам прибегать! Дадим ему последнее слово. Говори, бессовестный аспид, пригретый теплом моего тела, говори как на духу — что ты имеешь против моей совести?
— Да достал ты меня своей совестью, — скороговоркой выпалил не на шутку разгорячившийся искусствовед. — Куда ни ткнись, кругом либо взывающие к моей христианской совести православные, либо старающиеся уберечь меня от духовно-нравственного разложения скособоченные пантеисты, что по большому счету — одно и то же. А куда прикажете мне деваться — вровень с вами пьющему бессовестному атеисту, исповедующему просвещенное здравомыслие? Сколько можно, кивая на совесть, опутывать своими веригами истерзанное тело страны! Сами уже чуть ли не по уши в дерьме, а всё туда же — никак неймется увлечь кого-нибудь за собой, поучая, что так, мол, и надо жить, — захлебываться в собственных нечистотах, но не сдаваться! Какой совестливый человек позволит себе кичиться своей совестью! Вы же ее всем напоказ выставляете, дескать, смотрите, люди, — какие мы добропорядочные, как мы печемся о нравственной чистоте общества, о непогрешимости его сознания!
Совесть для вас — это защитный шлем, оберегающий ваши косные и неповоротливые мозги от всего нового, что хоть в малой степени способно поколебать устоявшийся порядок вещей. Совесть для вас — это нетерпимость, с какой вы, как каленым железом, словно ересь, выжигаете чуждый вам образ мыслей. Ваша совесть — это наш стыд, что в конечном счете оборачивается — увы! — всё тем же патриархальным консерватизмом. От вас — моралистов-праведников-святош, оголтелых душителей либеральной мысли, сусальных ревнителей доморощенных порядков — только затхлость и разор в стране!
Этот сумбурный, но страстный монолог искусствовед произнес на одном дыхании. С высоко поднятой головой, откинувшись на спинку стула, не дав себе ни разу послаблений на то, чтобы перехватить обжигающую пальцы сигарету, — всем своим видом он словно демонстрировал непреклонную готовность нести в народ шокирующую его ересь, ради чего способен мужественно переносить боль, а если нужно, то и дойти до конца — взойти на костер. Но это были всего лишь цветочки по сравнению с тем, что совершил он потом. А потом он совершил вот что: нанес народу несмываемое оскорбление действием. И это уже было непоправимо. Это была уже настоящая крамола. В качестве доказательства своей готовности взобраться на эшафот он на глазах у всех выплеснул остаток бутылки в бокал и, не оповестив присутствующих, за что он собирается выпить, не пожелав им даже здоровья, долголетия и счастья в личной жизни, одним махом опрокинул коньяк себе в рот. И сделал он это с такой осознанной решимостью, с такой убежденностью в собственной правоте, с таким пренебрежением к неминуемым последствиям, будто всю жизнь готовил себя к этому, единственно стоящему во всей его биографии поступку, будто этой выходкой он, преисполненный чувства беззаветной преданности к россиянам, хотел предостеречь их: «Люди! Я любил вас. Будьте бдительны! Не позволяйте своим мозгам потакать совести толпы! Я ухожу, чтобы вы остались. Я пью эту отраву, распространяющую клопиное амбре вашего дремучего кровососущего сознания, — за вас! пусть бы даже и швырнули в меня завистники камнем — „вместо нас!“ Я приношу себя в жертву ради торжества идеалов демократии, во имя неотъемлемого соблюдения прав человека, во славу построения гражданского общества!»
В ответ на это духовное завещание общество отозвалось гробовым молчанием. Ему вторило и безмолвие окружающего мира: ни шум двух двигателей фирмы «Зульцер» по 3750 лошадиных сил каждый, ни всплески волн, рассекаемых теплоходом на скорости 15 узлов, ни гортанные визги птиц и дельфинов, соскучившихся за время нашей стоянки в порту Мальорки по общению с людьми, ни оглушительные ритмы танцевальной музыки в помещении бара — ничто не могло нарушить мертвую, гнетущую тишину, сгустившуюся как предгрозовая туча над головой искусствоведа и не предвещавшую ему ничего хорошего, кроме праведного гнева толпы, которая неминуемо подвергнет его заслуженному общественному остракизму с предварительным применением мер воспитательного характера, или, говоря по-простому, — быть ему битым нещадным боем, то есть мокрым, соленым полотенцем по бессовестной атеистической роже, испещренной, как после оспы, неприятными глазу отметинами просвещенного здравомыслия.
Глава 10 В очередной раз в море
Утро предпоследнего дня круиза выдалось на редкость поучительным. Впрочем, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости такого замечания. А вот на что я обязан открыть вам глаза безотлагательно, легко превозмогая в себе соблазн с притворной скромностью сделать вид, будто еще успеется воздать хвалу моим способностям, да и вообще — стоит ли о них говорить, так это на то, сколь велико оказалось мое педагогическое чутье, как нельзя кстати пригодившееся мне именно в тот день, когда я больше всего в нем нуждался. Точнее сказать — даже не я, а мои автономные чувства, которые упорно силятся верховодить моим же рассудком, отчего я и питаю к ним неприкрытую антипатию, а порой — самую настоящую враждебность, и потому всё время стараюсь держать с ними дистанцию, но которые в тот раз настолько распоясались, что я был вынужден преподать им показательный урок воспитания. Конечно, в столь щекотливом положении, в каком я очутился, — шутка ли, заниматься самовоспитанием вдали от бара «Лидо», в котором, как на грех, с 8 до 9 часов утра объявили тогда санитарный час, — одного чутья было явно недостаточно, и, чтобы оказать сопротивление разбушевавшейся стихии чувств, — мне пришлось обратиться к трудам классиков воспитательного романа. При этом я вовсе не собирался слепо подражать героям их произведений. Напротив, я прилагал все усилия к тому, чтобы критически осмыслить первоисточник, привнести в него дух времени, дополнить новым содержанием, почерпнутым мною из собственного опыта, приблизить его к реалиям местного пейзажа. Так, небезызвестное пособие по педагогике Ж.-Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании», призванное по замыслу автора формировать во французских гражданах уважительное отношение к труду, вырабатывать в них способность управлять своими безотчетными желаниями, благодаря моей творческой переработке и адаптации применительно к самому себе, теперь можно было бы озаглавить так: «Мишель, или О воспитании чувств на пути к Родине». Или даже так — чтобы всё ж таки чувствовалось благоухание заморского дезодоранта, устраняющего шлейф тянувшихся за мною миазмов: «Michel ou l'Йducation des sentiments en chemin vers le Patrie». И вынести в начало главы мое педагогическое дарование заставляет меня не пустое бахвальство, а исключительно стремление уберечь вас от повторения совершенных мною ошибок, состоявших в том, что я мало доверял интуиции, даром что она, как оказалось впоследствии, прямиком вела к таким мерам воспитательного характера, на опытное отыскание которых я ухлопал уйму драгоценного времени, ибо продвигался в этом поиске — исподволь, окольными путями, в долгих блужданиях по лабиринту собственного сознания.