Работа любви - Григорий Померанц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующее воспоминание – через промежуток лет в десять. Я смотрю на картину Коро «Купальщица». Деревья там поэтичнее, таинственнее, они трогают сердце, что-то освобождают в нем, и в то же время я не могу оторвать взгляд от купальщицы, в которой нет никакой тайны, нет отсылки в глубину. Эстетическое чувство, не окрашенное гормонами, борется во мне с другим, толкающим любоваться воображаемой возможностью продолжения рода вот с этой, образцово сложенной женщиной, созревшей для материнства. Лань меня не захватывает больше самца с его великолепными рогами. И олень, если вообразить его посетителем картинной галереи, не поймет, что так привлекает к купальщице. Его влечет лань, а не эта дама. Я сам, в десять лет, равнодушно скользнул бы по ней взором. Впрочем, я бы тогда и деревьев Коро не почувствовал. Бескорыстное чувство красоты, просвечивающей за оболочкой плоти, и корыстное чувство к оболочке вырастали во мне почти одновременно. Я сознавал, что глубинное важнее, но чувство иерархии встречало сопротивление, и победа его никогда не была бесспорной.
Прошло еще лет пятнадцать. Выставлены были в Москве картины Дрезденской галереи. Я вставал в пять часов утра, чтобы еще раз увидеть «Сикстинскую мадонну» и «Спящую Венеру» Джорджоне. По-своему они обе меня потрясали. Мадонна Рафаэля – чудом, исчезавшим в репродукциях. Чудо было только в подлиннике, неповторимое, божественное. Но божественна была и Венера, спящая богиня, а не обнаженная красавица. Я бросал взгляд на линии ее тела и снова впивался в безмятежный покой лица.
Царей и царств земных отрада,Возлюбленная тишина!..
Божественность приглушала гормоны. Оказывается, и обнаженная женщина может быть образом божества. И этот образ божества надо созерцать – без желания схватить. Желание схватить разрушает образ – как в стихотворении Зинаиды Миркиной:
На серебряном море забыта,Как средь книг – непрочитанный стих,До сих пор каждый день АфродитаВыступает из глубей морских.
Точно море и небо нетленнаИ хрупка, как морская волна;В волосах ее белая пена,А в зрачках у нее – глубина.
Вот ступила на берег пустынный,На песке отпечатала след,И улыбка в глазах ее длинных,Задрожав, зачинает рассвет.
Вот садится на камень прибрежныйВозле самых лепечущих водИ кого-то настойчиво-нежноИ доверчиво-тихо зовет.
Все нежней, все невнятней, все тишеВторит голосу хор аонид…Тот, кто вслушаться хочет, – услышит,Кто сумеет вглядеться – узрит.
Вот сомкнула блаженные векиИ, покоясь в полдневном тепле,Захотела остаться навекиЗдесь, на ласковой этой земле.
Но… за камня мохнатою глыбойКто-то спрятан… – внезапный рывок, —И богиню, как бедную рыбу,Человечий хватает силок.
О, какой невозможный, мгновенныйСтон! И снова волна разлита, —На руках победителя – пена,А в глазах у него – пустота.
Митя Карамазов называл то, что его порабощало, «изгибчиком». Кажется, именно это имел в виду Владимир Соловьев, когда писал о влюбленности в фартук или в косынку. И когда Митя вдруг увидел Грушеньку глазами любви, не делящей женщину на тело и душу, порабощение кончилось, любовь прогнала демонов, любовь готова была на жертву ради мнимого счастья Грушеньки с «прежним, бесспорным».
Я уже понимал это, когда вставал на рассвете, чтобы увидеть картины Дрезденской галереи, «благоговея богомольно перед святыней красоты». Но ради Рублева я тогда, в 50-е годы, не просыпался бы в пять часов утра. «Троица» казалась мне бесплотным символом, холодновато прекрасным. Огня в глазах «Спаса» я не видел. А теперь мы с Зиной ходим в Третьяковку только ради пяти-шести икон. А в Эрмитаже – к Рембрандту и старым испанцам. На остальное не хватает времени.
И постепенно стало для меня любимым стихотворение «Молитва». Сперва я его обходил. Оно меня пугало. Потом перестало пугать, – кажется, после того как я увидел огонь в глазах «Спаса» и сам зажегся от этого огня. Вот эти стихи Зинаиды Миркиной:
Я пью тишину из большого ковшаТвоей родимой ладони,Я пью глубину янтаря,Золота тусклого блеск.Я пью все цвета и цветыДо дна,До густой темнотыЖаркой твоей ладони,Даятель.Ты – мой последний предел.Ты – беспредельность моя.Я знаю, что там, где Ты,Нет места моим глазам.Я знаю, что там, где Ты,Нет места моим словам.Я знаю, что там, где Ты, —Сердце стучит,Даятель.Возьми же мои глаза,Возьми же руки моиИ волю мою возьми —Дохни на меня,Даятель.Задуй меня, как свечу.Я только к Тебе хочу,Я только туда хочу,Где сердце стучит,Даятель.Выстукивается Жизнь,Смешавшая верх и низ,Смешавшая тьму и жарВ ударе.Ведь мир – удар,Внезапный прорыв огня, —Ударь же огнем меня!Ожги меня жаркой тьмой!Пространством Своим размой —Возьми меня в Жизнь,Даятель[23].
Изящество линий не перестает радовать меня. Но сердце загорается от внутреннего огня, от внутренней красоты, от красоты духа. Она может светить и сквозь хрупкую юную плоть, но неважно, через что она светит. Может и через старость, как у Рембрандта, как на многих иконах.
Одиноко пройденный путь выводит к беспричинному, вневременному. Путь может быть очень долог и захватывать десятки лет (у иных – и всю жизнь). Он бывает коротким, как вспышка молнии, и сразу дает духовную зрелость. Наша встреча с Зиной была встречей обоих путей – долгого и короткого. Мы оба вышли из-под власти гормонов, оба узнали друг друга духом и причастились друг другу, как верующий съедает церковное причастие. Причастием может быть любое естество, пережитое как символ сверхъестественного, бесконечного. Всякое прикосновение может подняться до таинства и может опуститься до смертного греха. Покойный Сергей Алексеевич Желудков пересказал мне слова знакомого, тоже священника, о его родне: они жрут причастие, как свиньи. Таким же свинством может быть близость мужчины и женщины, но по Божьему замыслу в ней нет греха. Первородный грех – выход из Божьей воли, и не один раз, а каждый день. И не только из-за гормонов. Каждый день мы забываем Бога ради яблока, выходим из глубины на поверхность, теряем чувство целого и запутываемся в частностях. Каждый день нам не хватает воли к глубинному, тихому и целостному.
Я помню прекрасный месяц в Пицунде, в сентябре-октябре 1962 г. В этом раю мы не теряли чувства целого, чувства глубины, мы не грешили. Никакой змей не соблазнял нас, и никакого соблазна не было, что мы обнимали друг друга. Но попробуйте сохранить чувство глубины на работе, на рынке, на кухне, когда подгорает лук. Мандельштам был прав: «Есть блуд труда, и он у нас в крови». Попробуйте сохранить цельность души, садясь в переполненную электричку. Попробуйте сохранить не только ум, а и сердце в бою, как ординарец генерала Григоренко, который целился по ногам неприятельских офицеров, подымавших цепь, и остановил венгров, никого не убив. Это редкость. Обычно солдаты, дойдя до окопов противника, в первые несколько минут убивали немцев, уже подымавших руки вверх, уже сдававшихся.
Бывает ли подобие такой ярости в половой близости? Да, бывает. Об этом Марина Цветаева писала Бахраху, я несколько раз цитировал ее письма. Любовник иногда становился привеском к своим гениталиям, совершенно забывавшим, кого он обнимает, кого любит, терявшим отношение сердца к сердцу, души с душой. Бердяев, по-видимому, не умел справляться с собой и писал, что при половой близости всякий человек опускается до животного; но это его личное дело. Пастернак утверждал прямо противоположное: всякое зачатие непорочно. Надо бы только добавить «бывает». Всякое зачатие может быть непорочным, без явной помощи Гавриила Архангела, если человек сохраняет в сердце любовь, не забывает любви в захваченности страстью. И это относится не только к зачатию, а ко всякому страстному делу. Все естественное может быть непорочным, и труд – не обязательно блуд. Но это задача, это не так легко дается.
Есть суфийская притча. «Один человек взлетал во время молитвы», – сказал ученик. «Птицы летят еще выше», – ответил учитель. «Одного человека видели сразу в двух местах», – не унимался ученик. «Дьявол может быть сразу в тысяче мест»… «Что же высшее?» – «Встать поутру, пойти на базар, купить провизию, сварить себе обед, – и не забывать Бога». Сохранять чувство глубины, по необходимости выходя на поверхность, в будничную суету. Участвовать в суете, не суетясь душой, продолжая прислушиваться к дыханию Бога, к голосу совести.
В православной аскезе есть средство не терять глубины – непрерывная молитва. Архимандрит Софроний рассказывает, что однажды монахи Афонской горы разговаривали друг с другом, как это трудно: то одно, то другое сбивает. Св. Силуан, присутствовавший при разговоре, нахмурился и сказал, что с ним такое не случается. Но он один имел право это сказать.