Новый мир. № 11, 2003 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аранжировка темы — пушкинская, включая рифму, «железа визг» и «ржавчину», но в нее привнесен мотив пения, песни: «Видением и пеньем потрясен». То ли это «поет» «осенний сумрак», то ли это пение, под которое танцует «больной удав», так или иначе — некая песнь перед казнью. Герой сравнивает себя с узником, который казни не боится, но его бесстрашие другой природы, чем у пушкинских Шенье и Кочубея, — просто он не может и не хочет больше жить.
Через двадцать лет эта тема возвращается к Мандельштаму в совсем ином звучании:
Петербург! я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург! У меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.Я на лестнице черной живу, и в високУдаряет мне вырванный с мясом звонок,И всю ночь напролет жду гостей дорогих,Шевеля кандалами цепочек дверных.
(«Ленинград», 1930)«Я еще не хочу умирать», конечно, напоминает о пушкинском «Но не хочу, о други, умирать» («Элегия»), а в конце — ночное ожидание «гостей дорогих», звук железа, похожий на звон кандалов, и уже не отсутствие «боязни», а острый страх ночных звуков, несущих смерть. Пушкинская тюремная тема резко перешла в реальность, собственная прежняя метафора претворилась в жизнь. Характерно, что мотивы эти возникают в финале стихотворения, как и в пушкинском «Андрее Шенье», как и в «Змее»; за зловещими ночными звуками — обрыв в пустоту, смерть.
Что касается звуков, то в «Ленинграде» пушкинский «звон оков» и пушкинский же звук ключа «в заржавом замке» Мандельштам соединяет в метафоре: «Шевеля кандалами цепочек дверных». Комментарий к тюремным звукам находим в «Воспоминаниях» Надежды Яковлевны, относящихся уже к воронежской жизни: «Тюрьма прочно жила в нашем сознании. <…> Да и люди, не испытавшие тюремных камер, тоже не могли избавиться от тюремных ассоциаций. Когда года через полтора в той же гостинице остановился Яхонтов, он сразу заметил, как там лязгают ключи в замках: „Ого!“ — сказал он, когда, выйдя из его номера, мы запирали дверь. „Звук не тот“, — успокоил его О. М. Они отлично поняли друг друга»[97].
Теперь понятно и нам, о каком острожном звуке говорит Мандельштам в стихотворении 1931 года:
Колют ресницы. В груди прикипела слеза.Чую без страху, что будет и будет гроза.Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.Душно — и все-таки до смерти хочется жить.С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,Дико и сонно еще озираясь вокруг,Так вот бушлатник шершавую песню поетВ час, как полоской заря над острогом встает.
Ожидание смерти, предрассветный звук, «шершавая песня». Надежда Мандельштам пояснила, что в этих стихах выражено «отношение О. М. к русским каторжным песням — он считал их едва ли не лучшими, очень любил»[98]. А точнее сказать, здесь выражено отношение к новой реальности — как и в других стихах марта 1931-го, писавшихся на том же листе:
Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей:Запихай меня лучше, как шапку, в рукавЖаркой шубы сибирских степей…Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,Ни кровавых костей в колесе;Чтоб сияли всю ночь голубые песцыМне в своей первобытной красе.
Тут развернута альтернатива «смерть или Сибирь» — вечная альтернатива русской истории; она была реализована в судьбах декабристов, ее обдумывал и Пушкин после 1825 года: «И я бы мог как шут висеть…», «Верно вы полагаете меня в Нерчинске». Мандельштам мечтает о Сибири как о сказочной стране с «голубыми песцами», в которой можно скрыться от гибели:
Уведи меня в ночь, где течет ЕнисейИ сосна до звезды достает,Потому что не волк я по крови своейИ меня только равный убьет.
Последняя строка была найдена позже, в 1935 году, когда личные отношения с «равным» вышли на первый план.
При всей конкретности и реальности, тема казней у Мандельштама сохраняет с Пушкиным поэтическую связь. Пример — две строки из стихотворения того же 1931 года «С миром державным я был лишь ребячески связан…»:
Чуя грядущие казни, от рева событий мятежныхЯ убежал к нереидам на Черное море…
Здесь что ни слово — все помнит о Пушкине: и нереиды (у Пушкина: «Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, / На утренней заре я видел Нереиду»), и Черное море, которое всегда у Мандельштама пушкинское, и, главное, — «казни» и «мятежные» в одной строке, опять отсылка к пушкинским «Стансам» («Мрачили мятежи и казни»), да только Пушкин там глядит вперед с надеждой на лучшее, Мандельштам же — «чует грядущие казни» и бежит от них.
Оба пушкинских эпизода с ожиданием казни взяты из жизни исторических персон, ставших героями поэзии[99]. У Мандельштама эта тема — сугубо личная, можно сказать — автобиографическая, и ее метаморфозы отражают его личный путь в отношениях с современностью, с судьбой и даром. В том же 1931 году тема казней прямо увязана с даром:
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —Обещаю построить такие дремучие срубы,Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, —Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахеИ для казни петровской в лесу топорище найду.
В этих стихах, обращенных скорее всего к народу[100], объявлен решительный выбор между молчанием, забвением (вспомним пережитую Мандельштамом немоту 1925–1930 годов) — и неотвратимой гибелью. Пушкинская тема жертвы поэта, поднятая в «Андрее Шенье», повернута на себя — за сохраненную речь поэт не только готов принять казнь самую лютую, «петровскую», но готов и сам ей содействовать: «И для казни петровской в лесу топорище найду». А «петровскую» — по памяти о литературном происхождении темы, по связи ее с «Полтавой» и пушкинскими «Стансами».
Эти свои строки Мандельштам вспомнил позже, по пути в ссылку: «Грузовик был переполнен рабочими. Один из них — бородатый, в буро-красной рубахе, с топором в руке — своим видом напугал О. М. „Казнь-то будет какая-то петровская“, — шепнул он мне», — рассказывала Надежда Яковлевна[101]. Топор как орудие дикой политической казни уже раз блеснул в его стихах — в 1921 году, после гибели Гумилева («Умывался ночью на дворе…»).
Так, между бесстрашием и страхом, шел Мандельштам по лезвию этой темы — от «Змея» до стихов на смерть Андрея Белого, в которых «казнь» и «песнь» слиты вместе — и вместе составляют судьбу поэта:
Часто пишется казнь, а читается правильно — песнь,Может быть, простота — уязвимая смертью болезнь?
Вскоре после этого и сказал Мандельштам свое знаменитое «Я к смерти готов», имея в виду наверняка смерть насильственную.
Поэтический финал у темы казней — тоже по виду пушкинский, а по сути — антипушкинский. «Стансы» 1937 года, буквально последние известные стихи Мандельштама, написаны на фоне пушкинских «Стансов» и так же знаменуют примирение с властью и властителем. И так же не обходят тему казней, но разница в нравственной позиции, если можно говорить об этом при анализе поэзии, — велика. У Пушкина казни даны через «но», им оправдания нет: «Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни. / Но правдой он привлек сердца, / Но нравы укротил наукой…» Пушкин предлагает Николаю I пример Петра как образец самодержавного милосердия — он наставляет монарха, и достаточно дерзко, перейти от периода «мятежей и казней» к созиданию и прощению — «Во всем будь пращуру подобен / <…> И памятью, как он, незлобен». В этом и был не воспринятый возмущенными современниками смысл пушкинских «Стансов» — в побуждении царя к прощению мятежников. У Мандельштама все иначе:
Необходимо сердцу биться:Входить в поля, врастать в леса.Вот «Правды» первая страница,Вот с приговором полоса.Дорога к Сталину — не сказка,Но только — жизнь без укоризн…
«С приговором полоса» принимается как необходимость на пути к Сталину. От зловещих железных звуков пушкинской темы, от рифмы «боязни — казни» из пушкинских «Стансов» и «Полтавы» здесь осталась только фоника, только консонантный отзвук — «жи зн ь без укори зн». А дальше у Мандельштама — апология вождя и его политики и слитая с этим увлеченность женщиной-«сталинкой», с которой он сейчас разделяет убеждения: