Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всех так и подмывало рявкнуть, потому что Митя был интереснее обыкновенного. Он шел, нацелившись, прямо к столу, неровно, быстро, стараясь соблюсти достоинство и стремительность в достижении цели, шел так, точно боролся с невидимыми препятствиями, боролся, одолевал и победоносно подвигался вперед.
Было очевидно, что на завтраке успели усердно поздравить жениха.
Лицо его было краснее обыкновенного: угри, налитый красный нос так и блестели.
— Просто хоть воду жми, — весело, громко заметил Долба, пожимая плечами.
Учитель усиленно заморгал, на мгновение задумался, уставившись в окно, и проговорил:
— Садитесь.
— Не можем, — ответил ему класс почтительным шепотом.
Митя опять задумался, выкатил глаза, замигал и повторил:
— Пустое, садитесь.
Тихий стон умирающих от нестерпимых судорог смеха сорока человек пронесся по классу.
С задних скамеек поднялись четыре выборных для поздравления депутата. Все они шли, каждый отдельно, по четырем проходам к учительскому месту, чинно и торжественно.
Учитель щурился, они шли, а класс, замирая, наблюдал.
Лучше других был Яковлев. Он священнодействовал. На его лице было написано такое величественное, несокрушимое достоинство, такое серьезное проникновение своей ролью и в то же время так коварно раздувались его ноздри, что без смеха на него нельзя было смотреть.
У Долбы получалось нечто неестественное, натянутое, желание разодолжить. Рыльский хотел быть актером и зрителем, к своей роли относился недостаточно серьезно. Долговязый Берендя шагал слишком невдохновенно своей обычной походкой человека, которого то и дело толкают в шею.
Когда депутаты вышли вперед скамеек, они остановились, выровнялись в одну линию и все враз, круто повернувшись лицом к классу, низко поклонились товарищам. Класс чинно и торжественно ответил своим уполномоченным таким же поклоном.
Митя по-прежнему только щурился на все эти загадочные действия и внимательно наблюдал то кланявшихся депутатов, то отвечавших им товарищей.
Откланявшись классу, депутаты, по два в ряд друг против друга, поклонились один другому сперва прямо, а затем накрест.
Новым маневром депутаты, четыре в ряд, стояли уже перед учителем и низко, почтительно кланялись ему в пояс. Приходилось волей-неволей выйти из роли наблюдателя.
Учитель сделал какое-то движение, среднее между поклоном и кивком головы, как бы говорившим: «Ну, положим… что ж дальше?»
Яковлев, слегка прокашлявшись, раздувая ноздри, начал:
— Дмитрий Петрович! товарищи поручили нам благодарить вас за честь, которую вы оказали одному из наших товарищей, вступая с ним в родство. Класс счастлив, узнав о вашем браке, и преподносит вам свои искренние поздравления.
— О да, искренние и самые сердечные поздравления, — пробасил кто-то.
— Кви-кви! — пронеслось по классу.
— Дмитрий Петрович! — говорил Яковлев, почтительно наклоняясь к учителю и раздувая ноздри.
Учитель, успевший и выкатить и прищуриться, задумался и, махнув, по обыкновению, ручкой, произнес своим обычным голосом:
— Пустое.
— Что, собственно, пустое? — почтительно спросил Яковлев.
— Все пустое.
— То есть как? Дело идет о браке… о счастье двух нежно любящих друг друга…
— Его нос любящий, — сорвался чей-то голос.
Класс завыл.
— Господа, я не могу… — сказал Яковлев, уже захлебываясь от смеха. — Вы мне мешаете…
Он зажал рот и не то заплакал, не то засмеялся.
Началось что-то совсем выходящее из ряда обыкновенного. Точно бешеный вихрь, пропитанный пьяными парами, ворвался в класс. Вскакивали, взвизгивали, били друг друга. Толпа ошалевала. Карташев, точно обезумевший, сорвался с места и подлетел к учителю.
Учитель прищурился на него.
— Что вам угодно?
Меньше всего мог ответить Карташев, чего ему было угодно. Что-то подпирало ему бока; горло судорожно сжималось, хотелось выкинуть что-нибудь такое, чтоб и он и другие сразу лопнули от смеха.
— Мне угодно…
Какая-то молния пронизала Карташева.
— Жениться… — взвизгнул он, не помня себя, и присел к полу.
Ответ Карташева окончательно выбил учеников из колеи. Уже не стесняясь, забыв о присутствии учителя, весь класс охватился безумием Карташева.
— О-ой! Па-а-длец! — стонал Корнев, вскакивая и снова падая на скамью.
Учитель совсем ошалел.
— Вы кто? — всматриваясь, спросил он Карташева.
На секунду Карташев, приподнявшись, попытался было вдуматься в серьезность и ответственность своего положения. Но слишком уж расходилась пьяная поверхность неудержимого веселья. Новая ее волна захлестнула благоразумный порыв, и, охваченный этой волной, с новым подмывающим чувством ответственности Карташев с каким-то бесшабашным отчаянием взвизгнул:
— Я частный пристав.
Дикий вопль, рев пронесся в ответ по классу.
Учитель встал и заговорил вдруг голосом, сразу отрезвившим всех:
— Стыдитесь!
И, быстро захватив свой сверток, он вышел из класса.
Сразу оборвалось веселье, и все смотрели друг на друга, точно после крушения бешено разлетевшегося поезда.
Первое движение было чувство страха, что Митя пошел жаловаться.
Но пришел Иван Иванович и на невинный вопрос Долбы о Дмитрии Петровиче ответил:
— Заболел… домой ушел.
Значит, не пожаловался. Всех охватило вдруг раскаяние. Набросились на Карташева, стали упрекать его, что он вечно пересолит, что он испортил дело. Карташев принялся было оправдываться, передавать свои ощущения, как это все нечаянно вышло. Обвиняемый начал самым серьезным тоном, но, охваченный вдруг наплывом воспоминаний, кончил тем, что и сам, и все его судьи попадали на скамьи и зафыркали.
— Тише, господа, тише, — остановил Иван Иванович, выходя из своей задумчивости.
Урока два после этого в классе царило образцовое молчание, да и учитель приходил трезвым. Но потом Митя пришел опять выпивши и, по обыкновению, выкатив глаза, лукаво спросил, улыбаясь:
— Что ж так тихо, господа?
На это ему сначала рявкнули, а затем запели серенаду на мотив, специально для него сочиненный:
Воспеть тебя, о нос чухонский,В полночный час дерзаю я:И синь ты, нос, как свод небесный,И ал, как алая заря!
«И синь» «и ал» с каким-то меланхолическим воплем подхватывал на разные голоса весь класс.
Митя внимательно выслушал и снисходительно произнес:
— Не так громко.
Конечно, никто его не послушал, и все пошло по-старому.
Чего только не предпринимало гимназическое начальство, чтоб водворить надлежащий порядок на уроках Дмитрия Петровича: оставляло без обеда и в розницу, и всем классом, ставило единицы за поведение и даже временно исключило одного, но ничто не помогало.
Было только одно средство прекратить беспорядок на уроках Дмитрия Петровича: это удалить его. Но Дмитрию Петровичу оставалось до пенсии всего два года, и были причины, почему все хотели помочь этому человеку как-нибудь дотянуть до конца свою службу. Когда случалось кому-нибудь из товарищей Дмитрия Петровича слушать восторженные рассказы учеников о проделках на его уроках, вместо веселого смеха учитель говорил с горечью:
— Эх, господа, если б вы знали этого человека… Это была звезда между нами.
Жизнь Дмитрия Петровича начиналась при счастливых условиях. Он был уже магистром, собирался жениться, как вдруг за что-то попал в крепость. Через три года он вышел оттуда. Невеста его уж была замужем за другим; он долго не мог получить никакого занятия. Прежние его покровители от него отвернулись. Он начал пить и принял единственное место, какое соглашались ему дать: место учителя латинского языка.
— Слабый человек, — говорили о нем все в один голос, — но прекрасной души и прекрасных правил.
В кругу тех, кто приходился ему по душе, Дмитрий Петрович был другим человеком, с громадным запасом знаний, остроумным, незлобивым, с ясным взглядом на жизнь европейски образованного человека. Но для учеников он был только Митя, старый, пьяный Митя, который терпеливо и весело позволял издеваться над собой, сколько кому было угодно.
V
Журнал
Когда классы после вакаций только что начинались, рождество казалось таким далеким маяком среди однообразного, серого моря гимназической жизни.
Но вот и рождество: завтра сочельник и елка. Ветер гонит холодный снег по пустынным улицам и распахивает холодное форменное пальто Карташева, который один, не в обычной компании, спешит домой с последнего урока. Как быстро пролетело время. Где Данилов и Касицкий теперь? Море замерзло, вероятно. Давно, с тех пор как уехали друзья, не видал его Карташев.
Как переменилось все с тех пор. Совсем другая жизнь, другая обстановка. А Корнева? Неужели он влюблен? Да, влюблен безумно, и чего бы он не дал, чтоб быть всегда с ней, чтоб иметь право смотреть смело ей в глаза и говорить ей о своей любви. Нет, никогда не оскорбит он ее своим признанием, но он знает, что любит, любит и любит ее. А может быть, и она его любит?! Иногда она так заглядывает в глаза, что так и хочется схватить, обнять… Жарко Карташеву среди снежной метели: полурасстегнуто пальто, и, как во сне, шагает он по знакомым улицам. Давно уж он ходит по ним. И лето и зиму шагает. Какая-нибудь радостная мысль в голове свяжется с домом, на который упадет его взгляд, и этот дом и потом будит память. И мысль эта забудется, а дом все чем-то притягивает к себе. Вот на этом углу он как-то встретил ее, и она кивнула ему и улыбнулась так, как будто вдруг обрадовалась. Зачем он тогда не подошел к ней? Она оглянулась еще раз издали, и сердце его замерло и заныло, и рванулось к ней, но он испугался, что она вдруг догадается, зачем он стоит, и он быстро пошел с озабоченным лицом. Ну, а если б она и догадалась, что он любит ее? О, это была бы, конечно, такая дерзость, которую ни она, никто не простил бы ему. Узнали бы все, отказали бы от дома, а Корнев какими бы глазами посмотрел бы на него? Нет, не надо! И так хорошо: любить в своем сердце. Карташев оглянулся. Да, вот и рождество, две недели никаких уроков, на душе и пустота, и удовольствие праздника. Он всегда любил рождество, и память связывала в одно и елку, и подарки, и аромат апельсинов, и кутью, и тихий вечер, и груду лакомств. А там, на кухне, колядуют. Они приходят оттуда с своими незатейливыми лакомствами: орехи, рожки, винные ягоды, им дарят платья, вещи.