Том 4. Маски - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И поставил два пальца себе:
— Ставя букву под буквой и их отделяя чертой.
И стоял перед ним Пифагор, как фантазия мысли, и точной, и образной.
* * *Крытую бархаткой лавочку в ножки поставила; ножки — на лавочку.
Личико из-за коленок заигрывало: то в открытки, то в прятки; и напоминало ему щебетливую мордочку ласточки; выставив очень задорненькии носик, скосив его, зубками нить перекусывала, улыбаяся мило малиновым ротиком, очень задорненьким; что-то такое она вышивала: узорчик лилейчатый строился.
Ушки прислушались: ножки с подлавки слетели.
— Шаги?
И округлым движеньем, как в ветре, — прыжком: мягко вылетела; промельканьем зеленого платьица —
— «фрр» —
— погналась, неизвестно куда, неизвестно зачем.
— Вы чего?
Ножки — «топ»; и — попала к окошку; и беличье что-то в ней выступило.
Синина
Тук!
— Войдите!
В пороге, конфузясь, стоял… Препопанц; нос Тиглата-Палассера в красные пальцы дышал.
И составила чашечки чая, жалея о чем-то: сдвиганьем предметиков; Тер-Препопанц стал являться к вечернему чаю совсем не как доктор, а — просто; с профессором был безупречен; сидел, опустивши свой нос; и молчал: мировоззрение Тер-Препопанца с недавнего времени стало: ее лицезрением.
И усмехнулась; чтоб скрыть этот внутренний просмех — в шитье; откусила без нужды и выплюнула шелковинку, когда Препопанц заикнулся о том, что…; себя оборвал; и глазищем расширился, ножку увидевши:
— В психиатрии есть много еще нерешенных вопросов, решаемых жизненно…
Видел: звездою над нею ночует свободное небо.
Ей он не советовал: нерв изучать.
Она ножку свою под себя подтянула: морщинки, как рожки, боднулись со лба: мала птичка, — остер коготок; Препопанц засопел, покраснел; Серафима подумала, что при профессоре можно ходить нагишом.
Препопанц же вскочил и ушел.
Про себя рассмеялась; и — ямочки в щечках; и — ямочка на подбородке; и личико стало котеночком: сколько мальчишества?
* * *Синие линии выступили; иней — призорочил; вдруг за стеклами с треском сосулька упала из жолоба; тень пересекла окно; и пятно — лицевое.
— Подглядывают!
И себе улыбался профессор: подглядывал тоже.
Прилипла к стеклу: никого: синерод, выглубленный и прыснувший ярким, глазастым согласием.
* * *Он шарахнулся от ее беленькой ласточки, —
— ручки, —
— которая, — «порх», — опустилась на голову.
— Я — тут…: придремнул-с.
И так нежно расшамкался:
— Добрая ручка моя.
И проехался носом под носиком:
— Гнездышко вить, дело ясное?
Знал: будут — птенчики, мысли.
Остались они ликоваться вдвоем и показывать пальцами, тыкаясь в стекла, на звездочку: блеск бирюзовеньких искорок переигрался в зелененький блеск; и вдруг вспыхнули отсветы, точно кошачьи глаза; и погасли.
— Какая звездистая ночь!
Дух захватывает; слепнет глаз облесненный: дрожит и горит синина выглубленная: нет им числа; бездне — дна.
Как топазовый глаз
Синина белоперая; воздух, живой солнописец, сияющий окнами; наст — золотая блесна; лед, как белый чугун; и — алмазным кокошником крыша.
Милело ее кругловатое, белое личико: мордочка; малиновели пропевшие губы; щелели за губками зубки жемчужные; в солнышке взор ее — медистый.
Он же согбенный, закутанный в лезлую шубу, шагал, волоча мех с поджелчиной, рваный рукав прижимая к микитке; казался ей дряхленьким; в мех уронил красный нос; и на носе мутились очки; желтизна световая бросала отчетливый отсвет.
Шаг ширя, старалася с ним соступать; солнотечные синие тени резки; как, сметаясь, густели они в углублениях стен, становясь чернотой; ледорогий сосулечник.
Скользко!
И варежками — под рукав его рваный:
— Здесь скользко, профессор: позвольте я вас!..
Он ей выревнул:
— Герц полагает в гелеогенезис материю: мы — дети света, — сказать рационально!
И нежно взглянули — на гелио-город: как дом угловой бело-кремовых колеров ярким рельефом щербит; на нем солнечный луч, точно взрез ананаса; оконные вазочки, как — сверкунцы; три ступени — белашки; не крыша, а — пырснь; в адамантовом блеске беленые стекла; дом жмется к колонному пятиэтажному зданию; вырезано в синем воздухе бледным, фисташковым кубом: веночки и факелы, — темно-оливковые; солнце дрызгало искрой зернистой на окна.
Сверт, —
— синие сумерки!
Где-то присвистывает; и смотрела она золотыми от света глазами, как бросил ладони, в которые тихо слетало большое старинное солнце.
И волосы отсверком розовым вспыхнули; в отсверке — красное пламя; и луч, звездохват, облеснул переулочек Африков; и на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо.
И красная церковь — заискрилась в солоноватые, зеленоватые, золотоватые воздухи, ставшие красными кислями; котиковым колпаком ей дорогу указывая; и повернул в Табачихинский: высмотреть, вцелиться: —
— может быть, он собирается даже урок поведения дать?
Просинелые домики; желтые глазки, оконца, сверлили сплошным любопытством, ехидством: зелененький, этот вот, желтенькой, этот вот, домик, в котором, как клоп между бревнами, Грибиков, сплетнями, точно клопиными яйцами, опоганивал этот квартал.
Номер шесть: он, уставившись носом в него, потом носом в нее, носом бегал меж ним и меж нею:
— Тут я, дело ясное, — жил!
И конек дальней кровли, — топазовый глаз, налился, как слезой, своим блеском.
Слеза пролилась.
И топазовый глаз —
— уже розовый, красный, пунцовый, —
— глаз: гас!
Точно вор
Позвонились; дверная цепочка зацацала:
— Кто?
— Дело ясное, — я!
И профессор нацелился носом на ручку дверную, пропятивши свой добродушный живот, удивляясь дрежжанью пьянино; и — «Чижику».
— «Ясное дело, — пьянино купили!»
— Кто я-то? — ему из-за двери.
— Коробкин!
Он хлопнул себя под микиткою:
— Барыня дома-с?
И — дверь он рванул.
— Да кто будете-то?
Добродушие слезло с лица; он полез с кулаками:
— Я… я, в корне взять!
Серафима, смешная синичка, в сердцах топошилась. — Кореньев не надо… Какие такие, — сердились за дверью.
И пикали клавишами.
— Вы скажите, — профессор: профессор Коробкин, — разбилась о дверь Серафима, махавшая муфтой.
— Сам, значит? Сказали бы сразу.
Цепочка снялась: Анна Бабова супилась:
— Барыня не приказала цепочку снимать, а то всякие воры шатаются тут.
Он ввалился в переднюю шубою, распространив запах уличной гари, под взглядом, его осуждающим:
— Барин! Под собственным домом шатается…
— Тоже!
— Зарылся, как крот, в свою шубу.
И видел: они провели телефон; а малютка сморкалась, мгновенно же насморк схвативши: от затхлого воздуха комнат.
— Ну, ну-с, — ничего-с; — шептал в ухо он ей, — приготовимся, ясное дело: идемте…
А сердце стучало из глаза, которым он, как фонарем, открывал глубину коридора; тут выблеснул свет, бросив черную тень от лорнетки:
— А вы не смущайтесь… Идите за мною: вы — гостья моя.
Звуки «Чижика» оборвались.
И безбокая женщина в пепельно-серо-сиреневом вышла навстречу; она приложила лорнетку к глазам; и разглядывала их на фоне обойном из тускло-линючих хвостов:
— Как, — с испугом лорнеточку выронила, — это ж, — вы?!?
И за ней — бряки, цоки; и — треск сапог.
Игогого!
Василиса Сергеевна сухо и вынужденно подала кончик кисти руки Серафиме и щеку подставила мужу; он дураковато причмокнулся…
— Игогого… Отец!
«Чмок», — чуть отца не свалил сапогами воняющий Митя, — мордач, погон розовый.
И — «дилинь-дйнь» — зачирикали шпоры: погон бирюзовый, лицо розоватое, глупое, пикало, «Чижиком».
— Вот и знакомьтесь: отец — игого, — Митя, полутузя и подтыкивая Ездуневича, давшего сдачу, к отцу подтащил:
— Ездуневич!
И запахами сапог переполнилась комната.
Эта здоровая рожа, способная стену сломать, — как? Мальчонок с прыщавым лицом, так недавно еще воровавший? Профессор наставился носом своим, как мортирой:
— Вояка какая!
А Митя полез на него, чтобы шубу сорвать; он особенно как-то поглядывал, точно он с места в карьер собирался взорваться рассказами:
— Мы, — игого — воевали; и мы, — игого…
Но сдержался; сжав руку, чтоб мускул напружить, дрожа подбородком; и руку разглядывал, — как напрягается: этим движеньем мужчины показывают свою силу друг другу; профессор стоял перед ним в сюртуке долгополом, измятом, изношенном (в локте — заплата), который надел в первый раз после заболевания; в нем он казался раввином бердичевским, а не профессором.