Родные гнездовья - Лев Николаевич Смоленцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вожаком среди пятерых людей, отправляющихся со стадом из Обдорска в Пустозерск, был признан Никифор. Журавский и сыновья хозяина стада шли рядовыми пастухами, Семен Кожевин принял на себя обязанности хозяйки чума. После выхода из Обдорска Никифор, вовсе перестав почитать Семена за хозяина стада, спросил Журавского:
— Где пойдем?
— Урал перевалим через Хара-Матолоу и по речке Кечпель выйдем на Усу, по прибрежным лесам прогоним оленей на устья Роговой и Адзьвы, а там свернем с Усы на речку Сандибей‑ю и в устье Шапкиной выйдем на Печору, — показал на карте Андрей.
— Скоро бежать надо: снега глубоко падет — олешка долго травка один месте копает. Чир будет — олешка падет.
Журавский хорошо понимал, что, ведя стадо по линии Полярного круга среди ерниковой закустаренной тундры и еловых перелесков, они рискуют многим: метели сровняют травянистые поймы речушек с берегами, уплотнят на них снег до крепости весеннего наста — чира, и добывать корм оленям станет невозможно. Тогда придется поневоле отклониться от Полярного круга значительно южнее и, забросив исследования, стать только оленьим пастухом.
— Никифор, ты сам понимаешь, как важно пройти нам до Печоры и Мезени по линии Полярного круга, и именно тем маршрутом, по которому Шренк заезжал на Полярный Урал, а Гофман — выезжал.
— Как не понимай — четыре год кодим. Олешка торопим — рождество Пустозерье шаньги кушай. Токо бы Пайер шапка не одевал.
— Какую шапку? — не понял Андрей.
— Энто он про гору на перевале через Камень говорит, — пояснил Семен. — Ежели облачко над Пайерой — быть метели, лучше и не суйси, жди тутока.
Однако перевал был светел, и отдохнувшие, откормленные на богатых обских пастбищах олени, ведомые людьми и пастушьими лайками домой, бежали дружно. В узких уральских проходах над стадом курилось облако пара и хорошо слышна была за десяток верст костяная музыка тысяч оленьих рогов — сладкая музыка для души оленевода.
Во время стоянок для отдыха и кормежки оленей Андрей с Никифором уезжали в редкие выселки или на стойбища, выменивали на еду и охотничьи припасы этнографические редкости, расспрашивали о пути, о местности, об оленьих пастбищах. Нередко в одиноких чумах находили они только одни трупы: сибирская язва, унесшая в какой-то миг половину многотысячного большеземельского стада, не пощадила и оленеводов, связанных с оленями цепью жизни...
Особенно запомнились две встречи. Около горы Адак, у лесного озера, случайно наткнулись они на чум Иова Валея, сопровождавшего Андрея два года тому назад по гряде Адак-Тальбей. Иов, всегда крепкий и подвижный, сейчас еле двигался. Сын и невестка были оборванны и худы, двое детей их умерли.
— Кончал, сопсем кончал, — качался из стороны в сторону Иов, — олешка нет, капкан нет, порок нет... старука нет...
Журавский, отдав все, что было у них с Никифором из съестных и охотничьих припасов, остался ночевать в их чуме. Ночью, разбуженный тревожной возней, Андрей вышел на воздух. Метрах в двадцати, перевалившись грудью через шест, укрепленный на разножках, стонала невестка Иова. Журавский кинулся было к ней, но вышедший вслед старик удержал его:
— Рожает...
— Давайте занесем ее в чум, — всполошился Андрей.
— Нельзя, — твердо ответил Иов.
Журавский знал, что женщина-самоедка во время родов считается поганой и в чуме ей находиться нельзя. Богатые для этих целей ставили отдельный чум, а бедные рожали на оленьей шкуре, брошенной на землю или снег, причем сидеть и лежать роженице не полагалось. Она должна была рожать стоя на коленках, перевалившись руками через шест. Обычно самоедка рожала легко и на второй или третий день вела уже грузовой аргиш, но сейчас было что-то неблагополучно у будущей матери, и она тяжело стонала.
— Бросьте вы эти дурацкие предрассудки, — рассердился Журавский.
— Молчи, Андрей-Володь, — спокойно сказал изможденный старик. — Я молился женскому богу — Я небя, но она, — Иов показал на роженицу, так как имя ее произносить не полагалось, — видать, грешна, и грешен, наверное, ее муж. Вот, — показал он на два ремешка, — все грехи сюда завяжут — и родит. — Ремешки были в узлах — ими молча жена и муж каялись в своих изменах, а потому старик и ходил от невестки к сыну и обратно. — Самоедка должна родить по-самоедски, — тяжело вздохнул Иов и вернулся в чум.
«Почему-то усинские самоеды предпочитают говорить по-зырянски», — мелькнуло в сознании Андрея.
Вскоре старик взял нож, оленье сухожилие для перевязки пуповины, люльку, устланную гнилушками поверх мха, и, заслышав писк, поспешно засеменил к невестке...
На второй день Журавский купил у Семена четырех важенок и двух быков, оставил их Иову и, не оглядываясь на так и не вставшего при прощании с колен старика, уехал со стоном в душе... Больше жизнь не свела их на просторах тундры, но все годы до самого трагического конца получал Журавский через этнографов Житкова и Федорова вести от Иова Валея с благодарностью за спасение...
Вторая встреча, врезавшаяся навсегда в память Андрею и Никифору, заставила их вторично пройти по самому краю бездны, где начинается небытие.
Ель-Микиш рассказал Журавскому про Ипатия из рода Хатанзи. Ипатий года четыре назад лишился всех оленей, отобранных у него людьми богатея Филиппова за какие-то долги. Женатый на ижемке, он не пошел в пастухи к богатею, как это случалось с большинством его родичей, а осел в верховьях реки Колвы около урочища Хорей-Вор, что в переводе означало «хорейный лес» — ельник, годный на тонкие шесты-хореи для управления оленями. Ипатий, по рассказу Никифора, построил из этого леса дом и другие хозяйственные службы, обзавелся скотом и лошадьми.
— Это же в ста верстах от побережья океана! — удивился Журавский. — Чем он кормит скот и лошадей? Какой дом можно срубить из хорейных шестов? Ты, Ель-Микиш, что-то путаешь?
— Нет, — обиделся проводник. — Поедем — сам смотри! Лес смотри, дом смотри. Близко тут: две луны ехать будем.
— Далековато, — покачал головой Андрей, — если