Белая малина: Повести - Музафер Дзасохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А кто это свистит? — приподнимаясь в постели, спросила Нана.
— Это по радио, — я обернулся на черный диск репродуктора. — Песня такая.
— И так в доме нет ничего, да еще свистят!
Я приглушил радио. Нана снова опустилась на подушки. Какое-то время репродуктор молчал, потом опять засвистел. Лицо Нана сморщилось, от глаз побежали лучики морщин — как от нашей лампы, когда смотришь на нее сквозь ресницы. Я догадался, что это посвистывание беспокоит Нана. Вся сморщилась, повернулась настороженно к репродуктору. Я совсем выключил радио.
Нана вздохнула с облегчением:
— И свистит, и свистит — как пастух!
— Какие сами, такие и песни, — поддержала ее Хадижат. — Одно баловство!
Молозиво вскипело. Хадижат налила каждому по полной тарелке.
— А Кыжмыда уж совсем никуда не годится! — выглянув в окно, сказала Хадижат. — Э, как ее согнуло, словно семь лет мешки с солью таскала.
— Где ты ее видишь?
— Вон идет. К вам направляется.
Вскоре дверь отворилась, Кыжмыда задом наперед порог переступила — это она так всегда: чтобы за собой дверь притворить.
— О, корова отелилась! — заметив теленка, весело проговорила Кыжмыда. — Счастье вашему дому! Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить… И ты здесь? Сразу-то не углядела, — сказала она Хадижат и краешком платка прикрыла сверток, который несла в руке.
Когда Хадижат ушла, Кыжмыда развернула сверток.
— Дочь прислала отрез на платье, да мне где уж износить… Пусть, думаю, девочки себе что-нибудь пошьют. Что я скажу Дзыцца, когда с ней увижусь и она спросит о них?
— Сама бы носила! — сказала Нана.
— А?
— Зачем, говорю, принесла?
— Девочкам. На платьица принесла.
— Вижу, что принесла. А зачем? — и махнула рукой: все равно не слышит, а кричать — сил нет.
Нана утомилась, стала смотреть в окно. Хочется поговорить со старухой, да не получается разговор. Нана не может говорить громко, а не кричать — Кыжмыда ни слова не разберет. Придет, сядет возле Нана и сидит как немая.
XXVII
Наконец отелилась и черная корова. Молока теперь — хоть купайся! Нана утром и вечером выпивает по стакану парного молока. Больше ее нипочем не заставишь. Дунетхан очень устает за день, руки как чужие становятся. Две коровы с приплодом — попробуй-ка походи за ними!
— Надо терпеть, солнышко мое, — утешает ее Нана. — Своя ноша не в тягость. Чаще надо доить, не то вымя усохнет.
Ну и хитрющая же Алмахшитова корова! С первого дня стала прятать молоко: не дает выдоить до конца. Нана твердит Дунетхан: старайся, не ленись! У Дунетхан слабенькие пальцы, давит-давит на соски, уж из сил выбилась, а Нана не унимается:
— Есть еще молоко, по вымени видно!
Дунетхан снова подсаживается к корове. С каждым разом все больше выдаивает, приноровилась. Знает, сколько и телкам оставить.
Телки очень хорошенькие. Та, что от Фыдуаг — от той, что подарил дядя Алмахшит, — красная, в мать пошла мастью. А от нашей первой — пятнистая, на лбу звездочка, кончик хвоста белый. Обе резвые, начнут вскачь носиться по двору — куры и гуси разлетаются во все стороны. Пробуют и на Хуыбырша наскочить с разгону, но он заранее скалит клыки.
На волю мы их не выпускаем: рано. Еще траву щипать не научились, и без присмотра оставлять нельзя. Могут угнать собаки, потом ищи!
Нана любуется ими:
— Ах, хороши! Легонькие. Легче Тохтиты Тымыха!
Вот опять! О каком Тымыхе она говорит? Этот Тымых был такой же прыткий? Или беспечный?
— В воскресенье одну из коров отведете в Христиановскую на базар, — сказала однажды Нана.
— Зачем? — удивился я.
— Двух коров вам не под силу держать.
Меня будто кольнуло в сердце острой иглой. Сколько мы ждали, когда из нужды выберемся, как радовались, что обе коровы стельные, и теперь лишиться всего? Дзыцца своими руками добро наживала, а мы так легко и просто от него избавимся. Разве можно это сделать?
— Никуда я не поведу!
— Ишь ты! Как кремень, не дотронься, сразу искры сыплешь. А чтобы двух коров содержать, надо много чего. И уход, и корм. Скотине-то корм нужен! Ты не гляди, что зима позади. Еще будет зима, да не одна! Где достанете корма? Ведь у вас и другая скотина на дворе. Откуда для них все возьмется, с неба упадет? Подоить-то толком не можете и как быть с молоком — не знаете. А у зимы утроба ах какая большая! Просит и просит!
О том, чтобы продать одну из коров, говорил и дядя Алмахшит. Но я не принял всерьез его слова. Теперь и Нана заговорила… Нет и нет! Дзыцца выходила обеих коров, ее это добро. И на него руку поднять?
— Которую продать — сами решайте.
«Решайте»! Мне они обе дороги. Ни с одной я не могу расстаться.
— Если у меня спросите совета, я скажу — Фыдуаг ведите. Пятнистая третий раз отелилась, какая она, мы знаем. Фыдуаг тоже хорошая корова, но впервые отелилась. А как она дальше себя поведет, одному Богу известно.
Что мне было делать, как в конце концов не согласиться с Нана! Посоветовались с Гажматом и Бимболатом и решили продать Фыдуаг, назначили ей цену — две с половиной тысячи. Вместе с телкой. Завтра я и Дунетхан отведем их на базар. Продадим нашу Фыдуаг, с ее глазами, которые находили дом, с ногами, которые ступали по нашему двору, с рогами, которыми она, играя, пугала меня, с ее молоком, сердцем, с ее теленком… Отведем и продадим за деньги, которые не могут дышать, которые не знают, что такое родное дитя, за деньги, у которых нет ушей, нет глаз, которые слепо скитаются по всему свету, принося людям больше мучений, чем радостей. За бумажки, которые не любят подолгу задерживаться в кармане… Отдадим за эти никчемные бумажки!
…Голос Нана разбудил меня на самой заре, я еще сладко спал.
— Да встанешь ты наконец?! На базар к обеду собираешься?..
Я накинул веревку на рога Фыдуаг и вывел из сарая. Дунетхан выдоила ее лишь наполовину, пусть телочке больше достанется. Телка идет за мной неохотно. Эх, знала куда — сбежала бы, наверно. Удивляется, что так рано выгнали. И Фыдуаг удивляется, почему совсем не в ту сторону идем? Ничего они сегодня не поймут. И вечером не поймут: где их прежние хозяева, где знакомые ворота? Что такое случилось, что ничего-ничего не узнать?..
Нана верно сказала, что найдутся попутчики: не одни мы шли на базар. И не из Джермецыкка — из дальних мест. Совсем рассвело. Как и мы, многие гнали скот на продажу. И я втайне обрадовался: может быть, у нас не купят, и мы вернемся с коровой. Гнали скотину куда крупнее Фыдуаг, и вряд ли, думалось мне, позарятся на нашу коровенку…
На скотном базаре я нарочно выбрал место рядом с большой коровой. Пусть Фыдуаг кажется еще мельче, чем на самом деле.
Отовсюду слышалось мычание коров, блеяние овец, гусиный гогот, хлопание крыльев. Тот, кто приехал на телеге, оказался умнее: он или сена, или кукурузных стеблей захватил с собой, его скотина не голодная стоит.
Фыдуаг не успели покормить, рвет привязь, мычит, тянется у чужой подводе. Хозяин сказал мне:
— Да отвяжи ты ее, пусть немного пожует. Мой теленок все равно уже не ест.
В телеге сена еще с охапку, и Фыдуаг жадно набросилась. Подошло несколько покупателей, постояли, поглядели. Никто коровой не заинтересовался. Наверно, только приценялись. Как скажу две восемьсот, так сразу в сторону. Может, цена слишком высокая? Я ведь к двум с половиной еще от себя набавил триста. Дунетхан вначале удивленно посматривала на меня, но сказать ничего не сказала.
Какой-то коротышка подошел, пощупал вымя Фыдуаг.
— Сколько просите за этого козленка?
Говорят, Сатти смеялся над Батти: какой, дескать, ты маленький! А самого от земли не видать.
— Две с половиной, — ответил я.
Назвал цену Нана, потому что две восемьсот правда многовато. Столько за нашу корову никто не даст.
Коротышка со всех сторон обошел Фыдуаг и остановился передо мной:
— Две тыщи!
— Две с половиной, — твердо повторил я, — и ни рубля меньше.
— Нет?
— Нет!
Долговязый старик давно не спускал глаз с нашей коровы, ждал, когда уйдет верткий коротышка.
— Сколько, ты говоришь? Сколько за корову? — спросил старик.
Я почему-то его испугался. Неужели купит, денег не пожалеет? На вид ему было лет семьдесят. Лицо заросло седой щетиной, наверное, неделю бритву в руки не брал. Шея и лоб красные от загара. Он снял с головы фуражку, вытер ярко-красным платком, величиной с наволочку, пот со лба, с шеи, промокнул морщинистый кадык. Вытер фуражку изнутри и спрятал платок в карман коричневых галифе. Живот у него свисал через ремешок, которым старик был подпоясан, — так что и пряжки не видно.
Старик провел ладонью по кустистым бровям и переспросил:
— Какая твоя цена?
— Две восемьсот.
— Ну да? Даже еще и восемьсот? — Брови старика сошлись над переносицей. — Ты ведь только что две с половиной просил!