Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому, и только поэтому, я намерен немедля воспроизвести рассказанную им версию, дабы защитить ее от времени, от будущих застолий.
Итак, происшествие это не придуманное и к литературе никак не относящееся. Рассказ звучал примерно так.
Как вы знаете, для меня голые факты не имеют никакого значения. Важно то, о чем они говорят, их скрытый смысл, а затем надо выяснить, что еще за ним скрыто, — и так до самого дна, до которого нам никогда не добраться. Вздумай какой-нибудь историк описать путешествие этого телеграфиста, ему было бы достаточно указать, что при правительстве Идиарте Борда[34] пакетбот «Анчорена» вышел из порта Санта-Марии с грузом пшеницы и шерсти, предназначенным для стран Восточной Европы.
И он бы не солгал, однако более важная истина содержится в том, что расскажу я, хотя мой рассказ неоднократно критиковали за предполагаемые анахронизмы.
Плавание должно было продолжаться дней девяносто, и я мог бы, приложив некоторые усилия, привести список личного состава; но под действием какой-то суеверной антипатии я сначала забыл имя моего героя-телеграфиста. На этих страницах для удобства изложения я иногда называю его Агилера. Зато имя женщины, хотя мне не удалось с ней встретиться, я никогда не забуду: Мария Пупо, из Пухато, департамент Сальто.
— Что поделаешь! Так ее и зовут — Мария Пупо, — говорил телеграфист Агилера.
«При свете звезд мы в плавание выходим», — затянул он однажды утром, крася белой краской дверь, и зараза вмиг распространилась — все стали это напевать, эта фраза стала у нас приветствием, ответом, шуткой и утешением. При свете звезд мы в плавание выходим. Бог знает почему, но мелодия звучала еще глупей, чем текст.
Понимаете ли, когда наступает этот час — а бывает он всегда на рассвете, — и ты поднимаешься по трапу с узлом, всегда синим, который нагло бьет тебя по спине, невыспавшийся, голодный, но с чувством тошноты, да еще под хмельком, и прислушиваешься, как в желудке переливается пиво, тут в мозгу постепенно проступает воспоминание о лице, волосах, ногах, матерински ласковой ладони той шлюхи, что выпала тебе на долю под крышей из гофрированной жести. Так уж заведено, от этого неодолимого чувства никуда не денешься, морская традиция.
И вот, наслушавшись пророчеств о судьбе вашего грузового судна и всяческих страстях на море, ты показываешь свои документы и робко здороваешься, наблюдая исподтишка, почти не двигая зрачками, за новыми лицами и угадывая, что они тебе сулят в смысле помощи, неприятностей или несчастий.
Собравшись на палубе, лицемерные и готовые все стерпеть, мы выслушали капитана, говорившего об отечестве, самопожертвовании, доверии. Человек он был разумный и видавший виды — подняв руку, пожелал нам счастливого плавания и, улыбаясь, попросил, чтобы мы постарались и для него сделать плавание счастливым.
Мы были очень благодарны за то, что он трепался не больше трех минут, и на нашем торговом судне дружно отдали честь по-военному, гаркнув «ура!».
Я попытался заполучить в соседи по каюте гринго Васта. Но опоздал — все места были распределены заранее за день, и на двери моей «тошнилки» я увидел табличку с двумя именами: Хорхе Мичел — Атилио Матиас.
Умывшись и освежившись, мы в половине восьмого вечера неизбежно должны были оказаться вдвоем, друг против друга, — каждый сидит на своей койке, засунув между колен руки томящихся от безделья мужчин. И вот телеграфист Матиас говорит:
— Сейчас мне выходить на работу, — потом откашлялся сухим кашлем и повторил: — Надо выходить на дежурство.
(Он был — и навсегда остался — на десять лет старше меня; длинный нос, бегающие глаза, тонкие, кривящиеся губы вора, мошенника, склонного ко лжи, бледность лица, с юности защищенного от солнца, охраняемого полями шляпы. Но вокруг всего этого, как некая постоянная оболочка, витало уныние, печаль, фатальная невезучесть. Был он невысокого роста, тщедушный, с висячими, мягкими усами.)
Но оставалось еще полчаса до того, как этому дурню предстояло принимать бессмысленные телеграммы, и у нас была бутылка пуэрториканского рома на двоих.
Причиной моей первой службы на судне была всего лишь страсть к перемене мест. Но это третье плавание отличалось от двух прежних — это было бегство на три месяца из Ла-Банды,[35] от засилия мультимедиа, от коленопреклонения перед людьми, которых я почитал и даже кое-кого из них любил.
В каюте тусклый свет — перед нами ром, стаканы, сигареты, у меня на руке вытатуирован синий якорь.
Сидели полчаса. И Агилера, он же телеграфист Матиас, без всякого давления с моей стороны высказал истину, которую считал неоспоримой. Его, мол, коварно преследует фантастическое злосчастье, прямо-таки стремится его погубить, сообщил он мне, как бы исповедуясь.
До начала его дежурства оставалось еще двадцать минут, как вместе с его бормотанием до меня уже стал доходить запах рома. Нет, это была не мания преследования — он сам это знал, — чтобы можно было поставить диагноз и отмахнуться. Вы только послушайте, что говорил Матиас или что я прочитал на его унылой физиономии с неизменной гримасой ребяческой обиды — прочитал слова, которые его распирали, бередили душу. Например:
— Вы же знаете Пухато? — не то утверждение, не то вопрос. — А раз вы знаете Пухато, то должны, по крайней мере, различать обещание от обмана, серое от зеленого. Я говорю о дирекции почты и телеграфа, даже могу вам показать документы, каждый листок, по порядку дат — почему-то вздумалось мне их сохранить. Вот — Национальная, или Главная дирекция почты и телеграфа. Объявление первое: объявляется конкурс телеграфистов в масштабах всей страны для замещения вакансий и создания новых мест. Не стану отрицать, что у меня был друг, мастак по части азбуки Морзе, он принимал и передавал телеграммы так легко, почти не думая, как, например, вы дышите, или ходите, или что-нибудь рассказываете. Друг этот тоже из Пухато, целый век служил телеграфистом на железнодорожной станции. И при каждой инспекции — поздравления от англичан. В Пухато, не забудьте, начальства над телеграфистом как бы и нет, почти как в самой Санта-Марии. И вот, этот друг собрался на пенсию и хотел передать мне свое место как дружеское наследство. Так что когда узнал о первом объявлении, он мне сказал, считай, что ты его получил, место твое, и стал меня тренировать — я навострился куда быстрей положенного темпа слушать морзянку и выстукивать. Это ж не на пианино играть, не беда, что пальцы у меня огрубели от работы в поле.
Меня ожидала служба телеграфиста на железнодорожной станции Пухато. Меня ожидала спокойная жизнь в Пухато до конца дней. Пухато и свадьба с Марией — о Марии говорить не буду, это для мужчины святое. Но о Пухато скажу — одним этим словом все сказано. Возьмите любое время дня: утро, вечер. Иной раз, бывает, даже на рассвете Пухато весь желтый и зеленый — это фермеры везут пшеницу и маис на грузовиках, некоторые ссыпают зерно на кучи, некоторые в силосные ямы возле станции, требуют назначить день, очередь, вагон. И я тут как тут, решаю их проблемы морзянкой, порой сержусь, порой забавляюсь, но я никогда не сержусь всерьез. Я, понимаете, вот такой, какой я есть, телеграфист и сам себе хозяин, муж Марии, которая может жить на самой станции или ждать меня в домике поблизости от дороги.
Вот мы перед вами — Пухато, моя супруга и я. Теперь посмотрите на другие документы — на третий и на четвертый, в котором-то и есть обман. Судя по третьему, из двухсот с лишком кандидатов я получаю высшую оценку и место. А по четвертому документу, десять месяцев спустя, меня посылают служить радиотелеграфистом на это вот судно — совсем не то, о чем я вам сейчас говорил. Германия, Финляндия, Россия, столько названий пришлось выучить, хотя я всегда думал и в школе, и после нее, что мне они ни к чему.
И что же вы хотите? — вопрошал телеграфист Матиас. — Чтобы я был доволен?
Я слушал его, он пил ром, потом я уснул с опасением, что он нездоров. В шесть утра меня, как водится, разбудили грубой руганью. Я, кочегар, истопник, спустился в свое пекло, Матиаса не видел и почти о нем забыл.
Кто-то установил такой распорядок, что в следующие дни мы бывали в каюте в разное время, а за длинным обеденным столом сидели друг от друга далеко. Так что злой рок не переставал следить за жизнью Матиаса и вынуждал меня повременить с моим оптимистическим, утешительным возражением, моим выступлением в роли шута-грасиосо, до прибытия в Гамбург, и жизнь шла своим чередом: жара, мелкие нарушения дисциплины, скрытая враждебность, плевки вместо ответа.
Я, кажется, говорил — или подумал, — что это история о плывущих по морю, и только они могут понять ее по-настоящему. Добавлю — не в обиду будь сказано, — что очень часто в портах или на настоящей суше мне хотелось объяснить людям, что все мы — горожане, жители гор и земледельцы равнин — мореплаватели. Пускаемся в плавание не раз и не два и всегда терпим крушение.