Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не ответила. Съежившись от предрассветного холода, она думала о ребенке, ждала первого голодного плача. А он все ждал чуда, воскресения беременной девочки, такой знакомой, принадлежавшей ему, и любви, в которую они верили, а может быть, только придумывали ее на протяжении месяцев, решительно, не обманывая друг друга, забывшись так близко от счастья.
Люди приступили к работе в понедельник, они неторопливо спиливали деревья, а к вечеру увозили их на кривобоком, разболтанном грузовике, скрежетавшем от старости. Через несколько дней они начали косить цветущие сорняки и ровную сочную траву на лугу. Они не придерживались никакого определенного расписания: возможно, договорились об оплате за всю работу целиком, не заботясь о длине рабочего дня, потерях и простоях. Во всяком случае, незаметно было, чтобы они торопились.
Муж никогда не говорил с ней о том, что происходило в саду. Иссохший, молчаливый, он все пил и курил. Цемент заливал землю и его воспоминания, сначала белый, потом сероватый цемент.
Однажды в конце завтрака он погасил сигарету, ткнув ее в чашку, и, как всегда, мстительно и бесхитростно, почти улыбаясь, словно понимал истинный смысл своих слов, медленно сказал, не глядя на нее:
— Было бы хорошо, если бы ты приглядывала за землекопами. В промежутке между кормлениями. Что-то цементирование не продвигается.
С этого времени трое работников превратились в землекопов. Они приносили большие стекла для будущих аквариумов, огромных, разбросанных с нарочитой асимметрией, нелепых независимо от того, какую рыбу собирались в них выращивать.
— Хорошо, — сказала она. — Я могу поговорить со стариком. Пойти туда, где раньше был сад, и присмотреть за работой.
— Со стариком? — усмехнулся мужчина. — А он умеет говорить? По-моему, он отдает им команды руками и бровями.
Она начала каждый день спускаться на цементную площадку утром и к вечеру, подкарауливая весьма неточные часы работы. Пожалуй, о ней тоже можно было сказать, что она стала мстительна и бесхитростна.
Она медленно шла, став как бы выше ростом, по твердому, гладкому цементу, растерянная, поворачивая то вправо, то влево, вспоминая былые обходы и уничтоженные тропинки, по которым надо было двигаться между деревьями и клумбами. Смотрела на рабочих, видела, как росли огромные аквариумы. Вдыхала странные запахи, ждала одиночества, наступавшего после пяти часов, — таков был порядок дня, бессмыслица, ставшая почти привычкой.
Сначала ее потрясло непонятное зрелище самого колодца, черной дыры, уходящей глубоко в землю. Было достаточно и этого. Но вскоре она разглядела в глубине двух обнаженных до пояса работников. Один, тот, что жевал стебелек цветка, без труда напрягал огромные бицепсы; второй, длинный и тощий, более медлительный, более юный, вызывал жалость, желание помочь ему, отереть тряпкой мокрый от пота лоб.
Она не знала, как бы ей уйти и лгать самой себе в одиночестве.
Старик курил, неудобно примостившись на спиленном стволе. Он смотрел на нее равнодушно.
— Работают? — спросила она без всякого интереса.
— Да, сеньора, работают. Именно это они и должны делать каждый день, все рабочее время. Для этого я и нахожусь здесь. Для этого и других дел, о которых догадываюсь. Но я не бог. Слежу через силу и помогаю, когда могу.
Землекопы приветствовали ее, молча и дружески кивнув головами. Очень редко они в состоянии были придумать тему для разговора, какой-нибудь предлог, чтобы передохнуть несколько минут. Она и пара землекопов: спокойный гигант, всегда в берете, жующий стебелек, который он уже не мог сорвать в ослепленном саду, и второй, очень юный и худой, одуревший от голода, больной. Старик не разговаривал и потому мог провести без движения целый день, сидя на земле или стоя и сворачивая одну за другой самокрутки.
Они копали, измеряли, обливались потом, как будто это могло иметь для нее значение, как будто она была жива и способна принимать в чем-то участие. Как будто давным-давно она была хозяйкой исчезнувших деревьев и мертвых лугов. Она заговаривала о каких-нибудь пустяках с преувеличенной любезностью и почтительностью — так выражалась ее печаль и помогала общению. Говорила она о пустяках и никогда не заканчивала фразы, дожидаясь пяти часов, дожидаясь, чтобы люди ушли.
Дом был окружен живой изгородью из синасины. Кусты превратились в деревья чуть ли не трехметровой вышины, хотя стволы по-прежнему сохраняли юношескую тонкость. Их посадили очень густо, но им удалось вырасти мирно, опираясь друг на друга, переплетая колючие ветви.
В пять вечера до землекопов как будто доносился звон колокола, и старик поднимал руку. Они собирали свои орудия, относили их в свежую тьму сарая, прощались и уходили. Старик впереди, здоровенная скотина в берете и сутулый худышка следом за ним, чтобы и тучи, и остатки солнечного света знали, что такое уважение к старшим. Все трое едва плелись, покуривая лениво, без охоты.
На верхнем этаже, стоя спиной к доносившемуся из колыбели плачу, женщина следила за ними, чтобы знать точно, когда они уйдут. Минут десять-пятнадцать она выжидала. Потом спускалась вниз, к тому месту, что было когда-то ее садом; обходя уже не существующие препятствия, постукивала каблучками по асфальту, пока не добиралась до изгороди из синасины. Она, конечно, не пыталась пробиться всякий раз в одном и том же месте. Вообще-то она могла выйти через железную калитку, которой пользовались рабочие или никогда не приходившие гости; могла выскользнуть через ворота гаража, всегда открытые, когда машины там не было.
Но она выбирала, без всякого убеждения, без настоящего желания, кровавую, бессмысленную борьбу с синасиной, против этих не то кустов, не то деревьев. Старалась, неизвестно зачем, для какой цели, пробить себе дорогу между стволов и колючек. Время от времени она останавливалась, задыхаясь, раскинув руки. Всегда это кончалось поражением, и она принимала его, соглашалась на него с гримасой или с улыбкой.
Потом шла сквозь сумерки, зализывая царапины на руках, всматриваясь в небо нынешней, едва народившейся весны и в напряженное, полное неведомых обещаний небо грядущих весен, которые, быть может, суждены ее сыну. Она стряпала, возилась с ребенком, потом, как всегда, с первой попавшейся книгой в руках начинала ждать мужа, сидя в одном из двух кресел или вытянувшись на кровати. Прятала часы и ждала.
Но всякий вечер возвращения мужчины были одинаковы, неотличимы одно от другого. Как-то в октябре ей случилось прочесть: «Представьте себе нарастающую тоску, стремление бежать, бессильное отвращение, покорность, ненависть». Мужчина ставил машину в гараж, шагал по цементу и поднимался наверх. Так было всегда, прочитанная ею фраза ничего не могла изменить. Он прохаживался по спальне, позвякивая ключами, рассказывая о простых или сложных событиях дня, лгал, наклоняя в паузах худое лицо с выступающими скулами и огромными глазами. Такой же печальный, как она, вероятно.
В эту ночь женщина потеряла голову, потребовала то, чего не требовала уже много месяцев. Все, что давало им счастье, помогало забыть, было благословенно, священно. При слабом, полускрытом свете ночника мужчина наконец заснул, почти улыбаясь, умиротворенный. Она лежала, не в силах заснуть, и, погружаясь в воспоминания, открыла без удивления, без печали, что с самого детства у нее не было другого истинного, надежного счастья, кроме чарующей зелени сада. Ничего, кроме этого, этих изменчивых переходов, этих красок. И пока не раздался первый плач ребенка, она все думала, что он это почувствовал, захотел лишить ее единственного, что ей было по-настоящему дорого. Уничтожить сад и продолжать мягко смотреть на нее светлыми, в темных кругах глазами, то показывая, то пряча лживую, двусмысленную улыбку.
Когда начались обычные утренние шумы, женщина, глядя в потолок, повторяла про себя раз за разом первую часть «Ave Maria». Не дальше, потому что не терпела мертвых слов. Она признавала, что ее никогда не обманывали, понимала, что разбиралась в неурядицах, страхах и сомнениях детства: жизнь была смесью неясностей, трусости, многословной лжи, но не вынужденной, а преднамеренной.
Однако она вспоминала даже сейчас, и с еще большей силой, ощущение обмана, возникшее в конце детства, смягчившееся в юности благодаря желаниям и надеждам. Никогда она не просила, чтобы ее родили, никогда не хотела, чтобы от мгновенного, мимолетного или привычного соединения какой-нибудь пары в постели (матери, отца с тех пор и навсегда) она появилась на свет. А главное, никто и не спросил у нее, согласна ли она на ту жизнь, какую вынуждена была узнать и принять. Один лишь предварительный вопрос, и она отвергла бы с равным ужасом пищеварение и смерть, необходимость слова для того, чтобы общаться и находить понимание у чужих людей.
— Нет, — сказал мужчина, когда она принесла из кухни завтрак. — Не собираюсь ничего делать против Менделя. Даже помогать ему.