Конь бледный еврея Бейлиса - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Троицкий молчал, лицо его напоминало маску.
- Тогда я вам скажу, - продолжал Замысловский. - Это значит, что жертвы за грехи и повинности приносятся кровью... До сего дня приносятся. И мы это докажем!
- Нет, господа... - Троицкий покачал головой. - Нет. Вы только гробокопатели, не более. Вы разрываете тысячелетние могилы. В них нет ничего, кроме мертвых костей...
...А Евгений Анатольевич вдруг увидел луч света, он пробивался откуда-то сверху, и это странно было, потому что давно уже наступил вечер и стало быстро темнеть. "Что бы это значило?.. - подумал с тревожным недоумением. - Свет... Откуда бы?" И сразу вспомнил слова, над смыслом которых никогда не задумывался: "И да вчинит вас идеже свет животный". Понял: да озарит вас свет жизни. И любви. Но не тьмы и ненависти...
Смутное томление овладело Евдокимовым. Подумал: "Мальчик..." Так уже не раз было. И в самом деле: ребенок стоял в глубине чердака, в текучем мареве у ската крыши. На нем светлела полотняная рубашка ниже колен, волосы плавно стекали по лбу и вискам. "Миленький... - с мукой выговорил Евгений Анатольевич. - За что же тебя... И кто?" Бездонные глаза, недрогнувшее лицо, словно вечный покой разливался по этому худенькому, бесплотному тельцу. "Да ведь так оно и есть..." - без удивления подумал и повернулся, чтобы уйти, и вдруг зазвучало внятно: "Яко первейши всех заповедей: Слыши Исраилю, Господь Бог ваш, Господь Един есть"1.
- Христос сказал... - помраченно слетело с губ Евгения Анатольевича, Шема Исроэль, Адонаи эло гену, Адонаи эход... Аб ово1: все мы вышли из шинели...2 Все мы вышли из еврейского яйца... О Господи... Укрепи пошатнувший дух мой...
Особняк опустел, Ананий поднялся на чердак, окликнул осторожно:
- Вы тутае?
- Тутае, тутае... - отозвался Евдокимов, выходя из-за трубы.
- Слышно ли было? - продолжал спрашивать Ананий, и такое детское любопытство сквозило в его дрожащем голосе, что все подозрения Евгений Анатольевича разом рассеялись.
- Слышно... - ответил, усмехнувшись. - Спасибо тебе... Что теперь?
- А... об чем оне? - Ананий покрылся краской, это даже в полутьме чердака заметно было.
- Об чем? - повторил Евдокимов. - Об том, самом, самее которого не бывает.
- Не доверяете, значит? - с обидой произнес Ананий. - Ладно. Я не в обиде. Служба есть служба... - в краешке глаза искорка промелькнула - не то сожаление, не то насмешка, и все подозрения разом вернулись к Евгению Анатольевичу.
- Слушай... - начал, прищурившись. - Ты мне все время кажешься знакомым. Ну, будто я тебя раньше видел? Где-то?
- Вполне, - отозвался охотно, кивая. - А как же? Человек с человеком все время встречается... - и снова искорка.
"Ах, ты, шкворень чертов... - раздраженно подумал Евгений Анатольевич. - Сейчас я тебя выведу на чистую воду!"
- В чем дело? - сдвинул брови. - То ты - рыхлый, толстый. То собранный, даже могучий какой-то? Это как?
- А никак, ваше высокородие, - беспечно махнул ручкой. - Это опосля прояснится, если вообче прояснится. Не станем напрягаться, всему свое время, значит...
И Евдокимов почувствовал, как где-то глубоко-глубоко внутри возникает нечто холодное и липкое. Понял: лучше не продолжать.
...Проводив надворного советника к выходу, Ананий поднялся на второй этаж, к дверям Мищука, и уверенно постучал согнутым пальцем. Потом отпер и распахнул дверь.
- Идемте... - повелительно бросил. - Я провожу вас в комнату Зинаиды Петровны и подожду в коридоре. Поговорите минут пять. Больше нельзя.
- А... в чем дело? - Мищук встревожено поднялся с постели. Что-нибудь... случилось?
- Случилось. Идемте...
Шел впереди, позвякивая ключами. Мищук вышагивал напряженно, мысли в голове роились самые неподходящие: "Дать ему сейчас по голове, отобрать ключи, забрать Зину..." и, словно угадывая опасность, Ананий проговорил, не оборачиваясь и не сбиваясь с шага:
- Не стоит, Евгений Францевич. Пустое. Внизу специальные люди. Вас не выпустят. Пропадете сразу.
Спина стала мокрой.
- Что... Что значит "сразу"? Болван?
- Я не болван и, замечу, что "сразу" означает сразу. А если вы окоротитесь - то не сразу. В вашем положении "не сразу" дорогого стоит...
Не ответил, что уж тут отвечать. Сказано прозрачно-однозначно. Только вот что Зине объяснить? Между тем Ананий (или кто он там был) открыл комнату Зинаиды Петровны.
- Как я сказал: пять минут.
И, оставив Мищука наедине с узницей, закрыл дверь на два оборота и начал неторопливо прохаживаться по коридору.
- Зина... Милая, добрая... - Слов не хватало, язык костенел, прилипая к небу. - Мужайся. - Как скверно на душе. Как скверно и страшно...
Она прижала кулачки к груди.
- Да неужто так плохо все? Ты пугаешь меня!
Улыбнулся вымученно.
- Я и сам испуган... Да ведь уже и поздно. Пугаться. Прости меня. Я виноват...
- Да в чем же, Господи? В чем?
- Я... Я втянул тебя. В это. И погубил. Прости. Жаль только, что так и не успел обнять тебя. Знаешь, Зина, ты всегда была единственной. Любимой. Желанной... Да ведь я пень. Дурак. Стеснялся, понимаешь? И боялся: а вдруг откажешь? Эх...
Она приникла к нему, гладил ее волосы, лицо, шептал что-то, чего и сам, наверное, не понимал, и так хорошо было, так благостно и спокойно...
- Ты... всегда так... нерешителен был... - говорила сквозь слезы. - А я думала: это ничего. Он такой славный. Я так люблю его, всегда любить буду. Всегда!
- Молчи... Господь все видит. И все знает.
Обнялись; будто из воздуха на пороге возник Ананий, заметно нервничая, сказал:
- Идемте.
Сойдя с поезда в Киеве утром, Барщевский, Красовский и Вера Владимировна решили ехать на Лукьяновку.
- Изнервничалась я что-то, - со слезой в голосе проговорила Чеберякова. - Будьте благовоспитанными мужчинами, проводите даму...
Довод был слишком убедительный, чтобы отказать. Поехали, по дороге Барщевский (сидел впереди один) повернулся к Николаю Александровичу, сказал убито:
- Теперь евреям в Киеве - конец! Да не им одним... И все вы, Вера Владимировна. Не понимаю. Так солидно все началось, так глупо заканчивается...
Вера пожала плечами, бросила на Красовского странный взгляд.
- Вы, господа, многого не знаете и не понимаете.
- Чего же именно? - не вытерпел Красовский.
- А того, что есть обстоятельства... - туманно изрекла Чеберякова. - И вам их не понять.
"Обстоятельства" ждали на Лукьяновке. Когда подъехали - увидели у дома Чеберяковой огромную толпу; стояли мужчины, женщины в черном, молчаливые дети; старухи и выли в голос, многие подносили к глазам платки, кто-то нараспев читал: "Со святыми упокой..."
- Господи... - одними губами сказала Вера, с хриплым криком срываясь с места. Неслась к дому дикими прыжками, словно волчица, которую приготовились забить егеря.
Красовский повернул к Барщевскому побелевшее лицо.
- Вы ведь правы оказались, теперь евреев ничто не спасет...
- Да что случилось?! - завопил Барщевский, теряя самообладание.
- Вы сидите здесь - от греха... А я сейчас узнаю... - спрыгнул на дорогу, быстрым шагом направился к дому.
Толпа молчаливо пропускала, один раз кто-то сказал в спину:
- Раньше надобно было меры принимать, ваше благородие...
Оглянулся, увидел непримиримое лицо, зло сжатые губы.
- Какие, какие меры, мать вашу так! Вы все молчите, я ничего не могу узнать, полиция изолирована - из-за таких, как вы! Чего молчишь?
Но непримиримый отозвался:
- Вас всех евреи купили, а мы теперь плоды вашей продажности пожинаем...
Влетел, уже плохо соображая, на второй этаж, здесь вой и всхлипывания звучали особенно громко и безысходно, с трудом протиснулся сквозь плотную людскую стену. Комната, в которой оказался, была спальня. На широкой кровати лежали рядом Женя Чеберяков и его сестра Людя или Люда (так было правильнее, но все называли ее почему-то на "я"). С белыми лицами, синими кругами вокруг глаз, руки по-покойницки сложены на груди. У кровати на коленях, положив голову на край, стоял отец Василий Чеберяков и, давясь рыданиями, рассказывал (наверное уже не в первый раз), как все случилось. Жены он пока не замечал, та вдавилась в стену и, стиснув руки, бесслезно подвывала.
- Вчерашний день рано заявился мущина, - вещал Василий. - Я сразу подумал - что-то не так... Улыбчивый, в руках коробка с тортом - ну, это потом ясно стало... Говорит: это, мол, от Сыскной полиции подарок.
Красовский почувствовал, как уходит из-под ног пол. Впервые за долгие годы службы стало по-настоящему страшно... Василий между тем повышал и повышал голос, он уже не столько кричал, сколько безнадежно и страшно хрипел. Но слова понятны были.
- Это, говорит, торт из лучшей кондитерской, от Франсуа. Я как бы и обалдел, - бедные мы, по недостатку денег такого сроду не едали, а он покрутил с улыбкой и велел строго, чтобы ели только дети, они, мол, так честно, так достойно вели себя во время следствия... Мне бы, дураку, сообразить, чт о никто их еще и не допрашивал ни разу, да я так обалдел, что дар речи потерял! - Василий разрыдался и, пытаясь справиться с вдруг нахлынувшим отчаянием, молча приложился лбом к лицу мертвого сына. Ну... - давился слезами, из носа текло, не замечал, - пришли с прогулки Женя и Людя, обрадовались так... О-о-оу-у-ууу... - взвыл, колотя себя по лицу, по голове. - Поели... Через час колики и... все... Умерли бедные детки мои...