Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отцовская шевелюра стала морозно-белой, а лицо… Иногда старость не подкрадывается медленными шагами, а по-тигриному набрасывается сразу, внезапно. Окружающие, не уловив перехода, на время перестают видеть в знакомом знакомого. Изборожденные горем щеки отца, горем же убеленные волосы в сочетании с палкой и хромотой превратили красавца с рязанской внешностью в полусогбенного еврея, поскольку возраст и беды обнажают национальность.
— Ты ведь знаешь, я как раз за освобождение Латвии получил Золотую Звезду, — с тихим потрясением сказал отец Абраму Абрамовичу. — Может, не надо было освобождать? Тогда бы Даша не…
— О чем ты? Разве можно упрекать кого-либо и себя самого… за подвиг?
Больше отец к этому, мне кажется, не возвращался.
В иерусалимской квартире, где все было пропитано особым воздухом священного города, поселилась вдруг и хроническая неправда. Мама не должна была узнать о Дашиной судьбе ни завтра, ни через десять лет, потому что день столкновения с истиной превратился бы для нее в день кончины. Все боялись «обнаружить» или проговориться. Сочинялись легенды о ежедневных показах «Маскарада» в далекой Риге, и о том, что тяжкая болезнь приковала мать Иманта к больничной постели, и о том, что по ночам и во все свободное от «Маскарада» время к той постели и Даша прикована. Такой маскарад был для нас испытанием невыносимым.
— Почему же она не звонит? — изумлялась мама, которая, поначалу ничего не подозревая, осталась почти той же, что и была. Разлука с дочерью — временная, как верила мама, — окрасила ее лицо не грустью, а напряженностью ожидания. Окрасила, а может, и украсила, потому что все душевные перипетии были на пользу маминой внешности. А в остальном она была той же…
Той же среди старика мужа, сразу одряхлевшего Анекдота, который анекдоты рассказывать перестал, и нас с Игорем, метавшихся между вынужденными фантазиями и выдумками.
Когда мама начинала все-таки подозревать, что со всеми нами нечто случилось, — не с Дашей, а с нами! — мы объясняли это трудностями дальних перемещений, ностальгией и растерянностью, которая непременно сопровождает переезды и перемены. «Не дай Бог жить в эпоху перемен!» — успокаивал я маму восточной мудростью.
Иногда отсутствие Дашиных звонков мы аргументировали даже тем, что на взморье, в доме Алдонисов, бастует телефон: «саботаж латвийских связистов и их антисемитское нежелание «по проводам» связываться с Израилем».
Ложь, легенды и умолчания не исчезали из дома ни на минуту. Для того чтобы мама задавала себе и нам поменьше вопросов, Абрам Абрамович хоть ненадолго нас всех «отвлекал»… То и дело он приводил нас к Стене плача. И мы припадали к той Стене лбами. Мама отдельно, а мужчины отдельно: так полагается. Но вслух не плакал никто. И только один закричал… Это был отец. И зарыдал. И стал биться о Стену, точно пытаясь ее проломить. Герой… когда-то не боявшийся ничего: ни вражьих засад, ни давки, устроенной сгинувшим палачом, ни чумы и холеры.
— Господи, верни нам ее!
Маму этот крик оторвал от Стены и швырнул к отцу. Будто все ее существо, сжавшись, предугадывало тот миг. Она прибилась к перегородке, как бы рассекавшей Стену на женскую и мужскую.
— Кого вернуть? Откуда? Кого?! Говори… Не смей больше молчать! Говори…
Когда-то, поднявшись защитить дочь на сцену Театрального училища, мама произносила каждое слово почти шепотом и очень внятно, стремясь вонзить его в совесть мгновенно затаившегося, онемевшего зала. Там, в зале, она видела Дашу… Сраженную, горестно поникшую, но живую. А тут дочери не было.
Абрам Абрамович, тоже ничего не страшившийся, вдруг побелел и судорожно потащил нас всех, мужчин, за собой — к тому месту, где перегородка кончалась. Туда выбежала и мама. Но выбежала не ко всем нам, от которых не ждала истины, а только к отцу:
— Где она? Ответь, наконец, где?!
— С ней, поверьте, все нормально, — как-то сумел проговорить Абрам Абрамович.
— Вы хотите сказать… что она в раю? — вымолвила мама. И сама испугалась. И опустилась на колени. — Простите… Что я говорю?!
Когда я много лет назад ворвался в ванную комнату, где сестра пыталась вскрыть себе вену, мой гипнотизирующий голос: «Ты убиваешь маму!..» — не только остановил роковое движение ее руки, но и заставил бритву с глухим недовольством удариться об пол. А кровь в Дашиной вене — заледенеть от ужаса. Пусть лишь на минуты… Но и это тогда помогло, а не только мохнатое полотенце, которым я туго перетянул запястье Дашиной руки.
«Ты убиваешь маму!..» Это каждый обязан произносить, адресуя себе самому, постоянно. Долг, который мы выполняем редко, велит провидеть: что сократит жизнь матери, а что и вовсе разрушит ее. Сроки бытия нашего предрешены. И все же… «Береженого Бог бережет». Мы обязаны беречь себя ради матери. И не покидать землю прежде нее. Ибо нет на свете большей жестокости… Осуществить тот долг, случается, нелегко, а то и немыслимо, ибо причины и следствия порой находятся в непостижимой дали друг от друга. Даша, помимо воли своей, уничтожила не только себя, но и маму… В ту свою последнюю ночь, когда слишком поздно вернулась с репетиции «Маскарада». Она повторила судьбу Нины Арбениной, словно бы продолжив генеральную репетицию в жизни.
Но еще более страшная судьба была уготована маме. Даша поступила опрометчиво, хотя это от нее почти не зависело. Никто там, на сцене, не шепнул ей: «Прекрати репетировать: ты убиваешь маму!» Увы, причины и следствия вообще не различают, не видят друг друга.
— Поклянитесь, что Даша… Поклянитесь! Я вас умоляю…
Ситуация нарушила все законы и традиции Стены плача, привыкшей к молитвам или молчаливым страданиям. Камни вобрали в себя столько человеческих бед, надежд и к небесам вознесенных молений, что стали напоминать прижавшиеся друг к другу могучие лбы, которые погрузились в бездонную, неразрешимую думу о дорогах людских. Но даже они, ко всему привыкшие, казалось, стали в те минуты еще выпуклей от внимания, а может, сочувствия.
— Поклянитесь…
— Клясться нехорошо, — чуть слышно ответил Абрам Абрамович. — Не положено клясться…
— Один раз в жизни… Ради меня… поступите нехорошо! Я прошу… Я очень прошу!
«Я прошу!» Сколько раз за последнее время произносили мы эти слова вслух, а еще чаще мысленно. И всегда «прошу» звучало, как «умоляю», как «заклинаю».
— Поклянитесь!
— Клянусь, — проговорил за нас всех Абрам Абрамович.
— Чем?
— Своей собственной честью.
— Нет… докажите мне… — Мама теряла не только власть над собой, но и сознание.
И все же ей нужно было немедленно, не ожидая доказательств, за что-то уцепиться. И она поверила клятве. Даже извинилась:
— Простите.
Иерусалим, не вознесшийся гордо, не воспаривший, а с чувством достоинства поднявшийся над долинами и холмами минувших кровопролитий, чьих-то временных побед и временных поражений, что поначалу кажутся вечными; Иерусалим, величественно простершийся над историческими пропастями и взгорьями, он, Иерусалим, не утратил доброй способности вглядываться и в каждое лицо человеческое. Однако он, чудилось мне, нарочно прикрылся ранними сумерками, чтобы не заглядывать в мамины глаза, успокоенные доверием к чести и клятве Абрама Абрамовича. Пусть верит…
— И как же вы все-таки ей докажете? Ведь в конце концов она потребует этого, — сказал я, поотстав от остальных членов семьи, понуро изучавших отшлифованные веками и тысячелетиями твердыни под своими ногами. В Иерусалиме непрерывно — то глазами, то плечами, то ногами — задеваешь тысячелетия. — Как вы сумеете доказать?
— Еще не знаю.
— Да-а, нелегка ложь во спасение.
— Надо будет завтра… непременно надо будет как-то ее отвлечь.
«Есть такой анекдот»… Эти слова не смели уже звучать в нашем доме. Юмор, в спасительную силу которого я всегда верил, оказался бессильным. И даже кощунственным. Он не мог более развлечь и отвлечь. Но Земля Обетованная способна была не только «отвлекать» от всего, кроме себя самой, но одновременно и магически к себе привлекать. В ней не было ничего окостеневшего от времени, застывшего в музейной почтительности, но все вокруг выглядело «историческим чудом». И все хотелось назвать не достопримечательным, а «достозамечательным», если бы существовало подобное слово.
Абрам Абрамович не переставал завораживать маму святынями Святой Земли. Мы неустанно открывали для себя и мамы обетованность того, что простиралось вблизи и вдали.
Чтобы исчерпать эти открытия и завершить наши автобусные маршруты, целой жизни бы не хватило. Поэтому на следующий день мы снова отправились в путешествие по городу городов и его окрестностям…
Псалом 137-й гласит: «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя. Прилипни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя…»