Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те дни, рассказывают, она ещё жила в детских комнатах и качалась на качелях, но уже тогда стали замечать, что всякий взглянувший на неё мужчина впадает в уныние, не может уснуть на спине и надолго теряет способность видеть при свете луны. Братья Елены, Кастор и Полидевк, отправились в погоню за сестрой, и по дороге остановились в доме, где в те же дни, соблюдая обычай, Одиссей гостил у своего деда Автолика. И хотя едва затянулась рана, которую Одиссей получил в своей первой охоте на вепря, он уговорил близнецов взять его с собой.
Хитростью ли, силою, или угрозами они сумели выманить Тесея из города и выкрасть Елену, помог ли им случай, – этого никто не знает. Разноречивая молва сходится в одном: очень скоро они вернули её отцу. А я – теперь я почти уверен: уже тогда Елена владела лунным ремеслом, и пока они везли её домой, с Одиссеем случилось не то, что могло бы произойти с каждым, а кое-что похуже.
Навстречу им, со стороны зимнего заката, дул ветер – тот самый, что поднимается в родной земле Елены и у вас зовётся Аргестом. Оттого ли, что Одиссей по привычке не закрывал рта всю дорогу, а, может быть, потому, что рана его всё еще кровоточила, и Елена однажды дотронулась до неё, – так или как-то иначе этот ветер попал к нему в кровь. С той поры – и навсегда – наш отец был отравлен ветрами лунных жриц, хотя ему, наверное, показалось просто, что его опьяняют чары Елены.
Ты же видел её, Телемах, ты сам расспрашивал её об отце. Правду ли говорят, будто глаза у неё разного цвета: один – темный, точно кора мокрой сосны, другой – влажно-серый, словно морской голыш после отлива? Разве не испугался и ты, подумав о том, как эти глаза смотрели на Одиссея, когда много позже он вместе с другими царями прибыл к Тиндарею в Спарту, добиваясь руки Елены? Разве не понял теперь, отчего, явившись свататься к Елене, он сам потом отказался от неё и женился на её двоюродной сестре – твоей будущей матери, Пенелопе?
Одиссей испугался. Все были напуганы, но каждый по-своему. Тиндарей, видя такое множество женихов, опасался, как бы не подняли мятеж те, кто будет отвергнут. Женихи боялись друг друга и страшились выбора Елены. Одиссея тревожило иное: ему не давал покоя ветер, бродивший в его крови. Нежданно для всех он решил посвататься к племяннице Тиндарея, никем не замечаемой Пенелопе. Он пообещал найти средство избежать всякой опасности со стороны женихов, если ему будет оказана помощь в его новом сватовстве. Когда Тиндарей согласился, Одиссей предложил взять с женихов клятву: все они должны будут выступить на защиту избранника в случае угрозы. Тиндарей заставил женихов принести такую клятву и остановил свой выбор на Менелае. Желая укрепить родство двух семейств, Тиндарей выдал старшую сестру Елены Клитемнестру за Агамемнона, брата Менелая. У своего же брата Икария он сосватал для Одиссея Пенелопу.
Так Пенелопа стала царицей Итаки и твоей матерью. На ложе, построенном для неё, Одиссей надеялся исцелиться от непонятной ему болезни. Но не ваша ли поговорка гласит, что ветер разжигает огонь, и ветер же гасит его?
Вскоре Одиссей против воли оставил и тебя, и Пенелопу. Он был уверен, что плывет воевать, а на самом деле – теперь мы оба знаем это – царь Итаки отправлялся на поиски лунных жриц.
Поэтому тебя не удивит то, о чем речь пойдет дальше.
После окончания войны и разгрома Вилуссы ветер, раскидавший по морю соплеменников Одиссея, пригнал его корабль к берегам Эи, где его ждала вторая жрица. Ею была – ты уже догадался? – царица Кирка, владевшая тайнами трав и отваров. Одиссей прожил на Эе ровно столько, сколько потребовалось, чтобы испробовать все, кроме одного, да ещё зачать сына в её чреве, и покинул нас, едва сменился ветер.
Покачиваясь на корме и оглядывая остров, он думал, наверное, что спешит домой, к Пенелопе и сыну. Но опять что-то странное, знакомое и чужое, – то ли в плеске волн, то ли в скрипе вёсел, – что-то снова должно было пугать его и подсказывать: до тех пор, пока все четыре жрицы не коснутся рубца на его бедре, ему не увидеть берегов Итаки…
Говорят, как раз в тот день, когда ты поссорился с матерью и отправился за новостями в Спарту, Одиссей высадился на острове Огигия, где царствовала Калипсо. Про нее рассказывали, будто она никогда не прикрывала наготы, встречая чужеземцев, хотя ни один из тех, кто побывал на Огигии, не мог припомнить цвета её тела. Ещё рассказывали, что никто, кроме неё, не умел изгонять недуга, от которого мореходы и воины стареют раньше других: ведь они помнят всё, о чем хотели бы забыть, а то, что пытаются удержать в памяти, оттуда ускользает. В полнолуние Калипсо наделяла некоторых исцелившихся новыми именами, и те, у кого находились силы покинуть её остров, как бы заново, минуя поминовение, начинали своё плавание.
Наш отец, надо думать, пробыл у неё совсем недолго, потому что очень скоро – на другом конце моря – его, измотанного бурей и полуголого, подобрала на своём берегу Навсикая, дочь царя Алкиноя и царицы Ареты.
Алкиной и Арета славились своим гостеприимством: это в их дворце, если помнишь, когда-то нашел приют Иасон, скрывавшийся от погони вместе с той, что бежала с ним от своего отца, моего дяди Ээта, – с той, чьё имя ни я, ни ты не пожелали бы слышать над кормой плывущего корабля.
Алкиной и Арета радушно приняли и Одиссея.
Мой третий голубь уже летел к тебе, Телемах, – а наш отец всё ещё гостил у них. И не усталость, не дары и не радушие хозяев удерживало его – он медлил из-за Навсикаи.
Молва утверждает, что Навсикая знает больше языков, чем островов омывается морем, что, стоит ей заговорить, – умолкают цари, и жрицы, и толкователи снов. Но когда Одиссей, вымытый и переодетый, вошел к ней в первый раз и начал рассказывать о себе, она не произнесла ни слова. Говорят, она лишь наклонила голову и изредка протягивала руку к голубому блюду, куда осторожный слуга подкладывал – нарезанные широкими дугами – ломтики дыни, доставляемые для Навсикаи из земли Та-Кемет.
Так она слушала Одиссея – молча, поедая с ладони маленькие дынные полулуны и задыхаясь от их сладкой прохлады…
Не могу сказать, случилось ли уже – в четвертый раз – то, что должно было случиться, но и три дня назад, когда я начинал этот свиток, меня уверяли, что Навсикая всё ещё слушает, с рассвета до заката, рассказы Одиссея о войне и странствиях.
Навсикая была последней из четверых, и если наш отец не оставил пока гостеприимный дворец Алкиноя и Ареты, то вот-вот оставит, а оттуда, если не ошибаюсь, совсем недалеко до Итаки. Значит, плавание, в котором не он плыл, но ветра несли его и притягивали берега, – это плавание кончается.
Одного я не понимаю, Телемах. Если верить кривотолкам, наш отец сильно хромал и не отличался ростом, левое плечо у него было ниже правого, нос – кривой, шея – короткая, ум – изворотлив, а речь – извилиста, как дороги Итаки. В толпе воинов на нём не остановился бы ни один женский взгляд, даже самый нетребовательный или уставший. И всё же четверо жриц (я не говорю о твоей матери), четверо жриц, желанных любому из смертных, – четверо лунных жриц, повторяю, как будто ждали его ещё до того, как увидели, и, кажется, гораздо сильнее ждали после.
Даже моя мать однажды, словно забывшись, призналась: «Каждая из нас, Телегон, поднимаясь нагою на ложе, стоя ли перед зеркалом, или выходя из дворца в лучшем своем наряде, обязательно, – хотя бы раз – говорила себе: «Жаль, что меня не видит сейчас Одиссей».
Отчего это, Телемах? Что, спрашиваю я, что такого было в нашем отце? И осталось ли теперь?
Знаешь, что мне ответила на это мать, жрица луны, царица Кирка?
«Голос, мой мальчик, – сказала она, – думаю, голос».
Я не понимаю этого, Телемах. Может быть, ты поймешь?
Ведь ты услышишь голос отца очень скоро, потому что твое плавание тоже кончается, и ты увидишь сейчас – справа, за обрезом паруса – чёрную кромку земли (это Итака) – прямо сейчас, едва поднимешь глаза, уже добежавшие до самого края свитка.
Сон чужеземца
Спи, спи, Телемах.
Это не ветер тревожит тебя: это мой голос слышишь ты, это я – Телегон, брат твой.
Видишь – мне удалось, и, значит, моя мать была не права. Царица Кирка много раз предостерегала: тот, кто однажды увидел себя со спины, говорила она, никогда не приснится другим. Но ведь мне удалось, Телемах, и, значит, она ошибалась? Ведь ты не только слышишь меня теперь, – правда, Телемах? – теперь ты видишь.
Нет, нет, лучше не шевелиться, иначе я – точнее, то, что кажется тебе Телегоном, – дрогнет и выскользнет из-под твоих закрытых век, подобно отражению в ручье или в зеркале колодца.
Мне труднее удержаться перед твоим взором, чем тебе поверить собственным глазам, и все же, – что бы ты ни думал – лучше лежи, не шевелясь, ибо вокруг тебя сон, и во сне твоём я говорю с тобой, я – тот, кто был и оставался до нынешней ночи лишь письменами, свивавшимися в слова, и я – что бы ты ни думал – всё же Телегон…