Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он достал из мешка несколько свитков, швырнул их передо мной и ушел… Хотя нет… Он сказал еще что-то… Да. «Теперь я понимаю, – сказал он, – вы, критяне, придумали письмена для того, чтобы лгать и забывать…».
Конечно, я стар, и память моя ненадежна, и мне все еще кажется, что сон или вино обманули меня. Ведь не может ночь длиться так долго. Не может быть правдой все, что я услышал. Чьи голуби, словно гонцы, способны найти корабль посреди моря? И где живут те, кто умеет перенести письмена падшего Крита на лист, сделанный из тростника?
Телемах прав, и мне лучше заснуть и не думать об этом…
Но вот же они, эти свитки… Если подвинуть лампу, они шуршат и шевелятся, и меняют цвет наподобие позднего меда. Вот они.
Язык Итаки
Брату Телемаху здравствовать и радоваться!
Оказывается, подобрать слова, – когда приветствуешь царского сына, – не проще, чем найти послушного раба или голубя. К тому же, и те, и другие требуют слишком много места. Однако предупредить я все-таки должен: Телемаху незачем оглядываться.
Увидеть меня все равно не удастся, то есть я пока еще не могу сделать так, чтобы Телемах увидел, а голос, что слышится ему сейчас, – конечно, не его голос. Это случается со всеми, кто лишь недавно одолел письмена и научился складывать их в слова не раскрывая рта. Если мне будет позволено назвать это умением читать, я сказал бы, что всех читающих поначалу страшит как бы чужой, но разборчивый шепот, схожий с говором брошенных весел. Но не его, а мой голос слышит сейчас Телемах, это я говорю – не оглядывайся.
Похоже, на Итаке, в самом деле, не ценят ремесло тех, кто владеет письменами, и даже сын царя был не самым прилежным учеником старого Ментора с острова Кафтар – того, что у вас называется Критом. Боюсь, Телемах будет читать это так же медленно, как я писал, и мне придется нарушить запреты и побыть здесь еще немного, прежде чем мой голос совсем утихнет.
Речь Итаки не очень приспособлена к письменам Кеф-Тиу, но мне не остается ничего другого, – ведь Ментор, кажется, успел обучить Телемаха только им? Я пишу и подбираю слова, как будто брожу в каких-то дальних кладовых, где лежат груды излишков и не найти нужного. Вот и Телемах теперь, когда мой голос почти уже не мешает ему, – и сам Телемах прочтет и увидит, что на языке Итаки «оглядываться» и «удивляться» – одно и то же.
Не удивляйся, Телемах, хотел я сказать, а теперь снова пишу, – не удивляйся же ничему, что увидел и узнаешь.
Ты можешь звать меня Телегон.
Хотя, пожалуй, звать можно лишь того, кто слышит или находится поблизости. А если я не окончательно заблудился в изворотах вашего языка, это имя должно означать «рожденный вдали». Надеюсь, когда-нибудь ты сумеешь растолковать мне, вдали от чего, а пока же зови меня Телегоном.
Я вырос на острове Эя, где дубовые рощи спускаются к морю и царствует моя мать Кирка, чью красоту и власть у вас почитали бы жертвами. То, что умею я, наверное, сочли бы волхованием. Когда я родился, змея вылизала мне глаза и уши. Голубей, которых мы держим в пещерах, я научил летать к цели. Луна не успевает обновиться прежде, чем моя рука овладевает письмом какого-нибудь народа. Как всякий, кто однажды увидел собственный затылок, я умею и знаю больше остальных. Но лишь недавно мать открыла мне, что язык, породивший мое имя, тот самый язык, столько раз усыплявший меня вечерами, – этот язык завез на наш остров твой отец, царь Итаки. Должен ли я сказать, что Одиссей, давший мне имя, был и моим отцом, и, значит, сейчас я пишу брату?
Мать призналась мне сразу после того, как закончился последний праздник совиных перьев, и с тех пор почему-то она не говорит со мной ни о чем – лишь о плывущем с войны Одиссее. Теперь я понимаю, каково тому, кто не помнит, но ищет отца, который возвращается только в чужих рассказах. Понимаю, каково было тебе, Телемах, когда ты покидал Пилос, не веря уже и в самого Одиссея. И хотя теперь, мне кажется, я знаю твоего – нашего – отца не хуже, чем язык и обычаи Итаки, – я разыскал тебя не за этим.
Наверное, никогда я не решился бы написать тебе, если бы вчера со мной не случилось такого, о чем нельзя рассказать даже матери. А ведь как раз по ее приказу и милости на том конце нашего острова, что уходит в сторону летнего заката, посреди зарослей ольхи и орешника, живут эти старики. Еще до войны она велела построить просторный приют для всех тех, кого по старости чаще других выгоняют из дворцов: толкователей снов, певцов, игроков в кости. Она позволила им приезжать отовсюду и жить здесь, на Эе, занимаясь любимым ремеслом и ни в чем не зная нужды.
Много раз я приходил туда тайком от матери, и не только потому, что мне нравилось играть и почти всегда везло. Я мечтал разыскать одного старика по имени Ламмат – единственного, говорили мне, кого еще никому не удавалось переиграть. Каждый, с кем я успевал сыграть кон-другой, тут же советовал непременно повидать Ламмата, но едва я начинал расспрашивать, оказывалось, что старика видели совсем недавно, где-то поблизости, а кое-кто и беседовал с ним, вот только сейчас, прямо сейчас найти его никак невозможно: он спит, или ушел к морю, или еще где-нибудь, так что лучше будет прийти завтра…
И вот вчера я пришел в ореховую рощу не вечером, как всегда, а в полдень. У темного камня, где обычно собирались игроки, было пусто и тихо. Умолкли даже цикады, и стало слышно, как колышутся тени. Я шагнул ближе и увидел незнакомого старика: он прислонился спиной к камню и молча играл сам с собой… Когда он поднял голову и открыл рот, я понял, чего испугался: его зубы сияли, как зубы ребенка, тем же цветом, что и кости для игры, разбросанные вокруг, или, по-вашему, астрагалы – белые, словно молоко.
– Так это про тебя говорят, будто никто не может сравниться с тобой в игре? – сказал я.
– Говорят те, кто не знает. Кто знает – молчит, – отвечал он.
– Выходит, кругом одни болтуны?
– И ты – самый первый, потому что притворяешься удивленным.
– Ты со всеми так груб?
– Только с болтунами.
– А знаешь ли ты, с кем говоришь?
– Конечно. Интересно, знаешь ли ты?
– А что ты скажешь, если я сейчас позову стражу и велю тебя схватить?
– Скажу, что ты такой же, как все. Сначала вы кормитесь сказками, потом каждый бросается искать меня в одиночку, а, разыскав, – хочет схватить.
– Неужели каждый?
– Да-да. Ты бы присел, Телегон. Ты что-то побелел, я гляжу. Похоже, у тебя опять кружится голова… Гляди-ка, только что ты грозился схватить меня, а теперь вот хочешь бежать. Тебя уже не занимает игра? Или ты, как все, испугался?
– Чего мне бояться?
– Наверное, того же, чего боятся остальные. Ты ведь уже догадался, что после игры никто не возвращается назад таким, каким пришел.
– Никто? – спросил я и опустился на траву.
– Наверное, поэтому всякий, кто желал увидеть бег моих пальцев, сам потом мечтает о бегстве.
– Если все бегут от тебя, зачем же ты играешь?
– Похоже, на этом острове и в самом деле давно не было приличной игры. Но ведь ты пришел сюда не затем, чтобы испытать мое ремесло?
– Да?
– Тебя мучили мысли об Одиссее, и ты не находил себе места?
– Да.
– Словно пьяный, бродил ты по острову, и ноги сами принесли тебя сюда…
– Да.
– Тебя начали пожирать предчувствия, и теперь ты хочешь только лечь, и уснуть, и не думать…
– Да.
– Надо же! А ведь ты не узнал меня, Телегон, подобно тому, как Одиссей не узнает холмов своей Итаки, когда вернется…
Телемах! Я не помню, кто и когда принес меня обратно. Не знаю, был ли тот, с кем я говорил, Ламматом. Не представляю, кто еще, кроме моей матери, смог бы погасить – пусть и ненадолго – дневной свет в моих глазах, но в одном я уверен: способный на такое не способен ошибаться, и, значит, Одиссей, наш отец, жив, и он возвращается.
Может быть, он вступит на берег Итаки скорее, чем мы думаем, и даже быстрее, чем ты, и тебе надо быть готовым.
Сегодня я сумел подняться с постели не раньше, чем зашло солнце и потемнели все дороги на Эе, и к утру успел написать только это.
Но я расскажу тебе все, что должно знать сыну царя, моему брату, и ты перестанешь бояться, и тогда ни волны, ни боль не смогут поглотить тебя.
Тебе еще плыть и плыть, Телемах, и потому самые лучшие голуби будут приносить тебе мои письма. Я сделаю так, что они найдут твой корабль посреди моря, где бы он ни был.
Теперь же, когда моя рука и твои глаза добрались уже до самого края свитка, – мне нужен только попутный ветер.
Танец журавля
Брату Телемаху быстрого ветра и легкой волны желает Телегон!
Ветер, что дует сейчас, поднимается вместе с рассветом и у вас называется Эвром.
Благодарение Эвру – мне не придется, как в прошлый раз, самому гнать голубя низом над морем. Утомительнее всего, Телемах, огибать в полете облака, чьи тени темнеют посреди волн, словно острова, но того хуже – блуждать в их плавучих теснинах. С Эвром под крыльями отыскать твой корабль много легче.