Заговор против маршалов. Книга 2 - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все врут, он один говорит правду,— грубо оборвал Сталин.
Любую попытку оспорить «клеветнические», как называли Бухарин и Рыков, показания арестованных — Ежов именовал их «добровольными» — он пресекал либо уничижительным замечанием, либо окриком. От проявленной в декабре показной объективности не осталось и следа. Пленум чутко реагировал на столь недвусмысленные сигналы. Чуть ли не каждый стремился выказать праведное негодование. Сжатые кулаки, искаженные лица, оскорбительные выкрики. Казалось, всех захлестнула спазма ненависти. Даже те, кто обычно симпатизировали Бухарчику, ощутили вдруг неприязненное чувство. Действовал мудрый биологический инстинкт, унаследованный от дальних предков, которым удалось выжить среди чудовищ. Но чудовища всякий раз пробуждаются, когда темное помрачение затмевает рассудок, замещая людей, потерявших человеческий облик.
— Товарищи, я хочу сперва сказать несколько слов относительно речи, которую здесь произнес товарищ Микоян.— Бухарин уже не знал, от кого отбиваться. Оскорбительные нападки росли, как груда камней.— Товарищ Микоян, так сказать,— его голос дрожал, но он не слышал себя,— изобразил здесь мои письма членам Политбюро ЦК ВКП(б) — первое и второе, как письма, которые содержат в себе аналогичные троцкистским методы запугивания Центрального Комитета.
— А почему писал, что, пока не снимут с тебя обвинения, ты не кончишь голодовку? — поплавком выскочила голова Хлоплянкина.
— Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело говорить; я отвечу на любой вопрос, который вы мне зададите, но не перебивайте меня сейчас,— после недельного поста он едва стоял на ногах.— В письмах я изображал свое личное психологическое состояние.
— Зачем писал, что, пока не снимут обвинения? — хлестнул по нервам новый выкрик.
— Товарищи, я очень прошу вас не перебивать...
— Нет, ты ответь!
— Я не говорил этого по отношению к ЦК. Я говорил здесь не по отношению к ЦК,— вцепившись в лакированный бортик трибуны, Николай Иванович закрыл глаза. Он чувствовал, что зациклился, но уже не мог вырваться из круговерти жалкого лепета.— Потому что ЦК как ЦК меня в этих вещах официально еще не обвинил. Я был обвинен различными органами печати, но Центральным Комитетом в таких вещах нигде обвинен не был. Я изображал свое состояние, которое нужно просто по-человечески понять. Если, конечно, я не человек, то тогда нечего понимать. Но я считаю, что я — человек,— напрягшись до боли в ушах, он овладел течением мысли и, значит, действительно сумел остаться человеком.— И я считаю, что я имею право на то, чтобы мое психологическое состояние в чрезвычайно трудный, тяжелый для меня жизненный момент...
— Ну еще бы!
— В чрезвычайно, исключительно трудное время — я о нем и писал. И поэтому здесь не было никакого элемента ни запугивания, ни ультиматума.
— А голодовка? — подавшись к микрофону, подхлестнул Сталин.
— А голодовка,— вздрогнув, повторил Николай Иванович.— Я и сейчас ее не отменил, я вам сказал, написал,— быстро поправился он.— Почему я в отчаянии за нее схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями, какие на меня вешают, жить для меня невозможно. Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии; а если я умру как от болезни, то что вы от этого теряете?
Кто-то неуверенно засмеялся, и его поддержали, и по рядам, то спадая, то наливаясь крутым прибоем, пронесся хохот.
Потрясенный Бухарин, шевеля беззвучно губами, пытался понять, что происходит, и ничего не понимал.
— Шантаж,— повернувшись к Ворошилову, бросил Сталин.
Замечание о самоубийстве он воспринял как вызывающий намек. Это было неприятно вдвойне, потому что на декабрьском Пленуме Серго явно пытался выгородить Бухарчика.
Угаданное каким-то шестым чувством или по губам прочтенное слово пошло гулять.
— Шантаж!.. Шантаж,— шипело то здесь, то там.
— Подлость! — отреагировал Ворошилов на табачное дыхание Сталина.— Типун тебе на язык,— он погрозил Бухарину пальцем.— Подло. Ты подумай, что ты говоришь.
— Но поймите, что мне тяжело жить.
— А нам легко? — упираясь руками в край стола, вождь медленно возвысился над президиумом.
— Вы только подумайте: «Не стреляюсь, а умру!» — Ворошилов негодующе дернул плечами.
— Вам легко говорить насчет меня,— Бухарин еще надеялся пробиться сквозь ледяную броню отчуждения. Никогда в жизни он не был более искренним, чем теперь.— Что же вы теряете? Ведь если я вредитель, сукин сын и так далее, чего меня жалеть? Я ведь ни на что не претендую, изображаю то, что я думаю, и то, что я переживаю. Бели это связано с каким-нибудь хотя бы малюсеньким политическим ущербом, я, безусловно, все, что вы скажете, приму к исполнению.
В первых рядах уже откровенно потешались.
— Что вы смеетесь? Здесь смешного абсолютно ничего нет,— Бухарин всматривался в лица старых товарищей, но они расплывались — чужие, неузнаваемые. Его заставили сбиться на обсуждение голодовки, но он помнил, с чего начал и чем собирался закончить речь.— Мне хочется, говорит Микоян, опорочить органы Наркомвнудела целиком. Абсолютно нет. Я абсолютно не собирался это делать. Место, о котором говорит товарищ Микоян, касается некоторых вопросов, которые задаются следователями. Что же я говорю о них? Я говорю: такого рода вопросы вполне допустимы и необходимы, но в теперешней конкретной,— движение руки усилило смысловой нажим,— обстановке они приводят к тому-то и к тому-то... Относительно политической установки... Товарищ Микоян говорит, что я хотел дискредитировать Центральный Комитет. Я говорил не насчет Центрального Комитета. Но если публика все время читает в резолюциях, которые печатают в газетах и в передовицах «Большевика», о том, что еще должно быть доказано, как об уже доказанном, то совершенно естественно, что эта определенная струя, как директивная, просасывается повсюду. Неужели это трудно понять? Это же просто случайные фельетончики.
Старый чекист Петере возмущенно гаркнул что-то в защиту НКВД.
— Я скажу все, не кричите, пожалуйста,— он болезненно ощущал полнейшую отчужденность. Так, наверное, толпа заодно с инквизиторами сжигала глазами еретика, уже не различая в нем мыслящую личность.
Неожиданно на помощь пришел Молотов.
— Прошу без реплик. Мешаете.
— Товарищ Микоян сказал, что я целый ряд вещей наврал Центральному Комитету,— Бухарин благодарно кивнул, всем существом откликаясь на проблеск, пусть даже мнимый, сочувствия.— Что с Куликовым я двадцать девятый год смешал с тридцать вторым годом. Что я ошибся — это верно, но такие частные ошибки возможны...
— Прошибся,— подал голос начальник Политуправления РККА Гамарник, огладив окладистую черную бороду.
Сидевший рядом с ним Тухачевский почти демонстративно отвернулся. Он никого не защищал, но и участвовать в травле считал невозможным ни при каких обстоятельствах.
На следующее утро выступил Молотов. Очередная фантазия Николая Ивановича развеялась при первых словах. Сочувствием или хотя бы элементарным человеческим отношением тут и не пахло.
— Вчерашние колебания неустойчивых коммунистов перешли уже в акты вредительства, диверсии, шпионажа по сговору с фашистами, в их угоду,— скрывая заикание, он говорил с монотонной тягучестью.— Мы обязаны ответить ударом на удар, громить везде на своем пути, отряды этих лазутчиков и подрывников из лагеря фашизма.
— Я не Зиновьев и не Каменев! — не выдержав, крикнул Бухарин.— Я лгать на себя не буду!
— Арестуем, сознаетесь,— убежденно тряхнул головой Вячеслав Михайлович, придержав пенсне.— Фашистская пресса сообщает, что наши процессы провокационные. Отрицая свою вину, и докажете, что вы фашистский наймит!
Излюбленный довод следствия с обнаженной, прямо- таки ошарашивающей откровенностью прозвучал из уст главы правительства. Перед Бухариным была стена, которую не прошибешь и не перепрыгнешь. Дьявольский софизм. Иезуитская мышеловка.