Конец января в Карфагене - Георгий Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гарик, ты в курсе?
— В курсе чего? — переспрашиваю, хотя уже и догадываюсь. Мне мать успела сообщить, тоже в виде вопроса: «Ты знаешь новость?» — «Про кого?» — «Про Глафиру».
Я приблизительно догадался, в чем дело, и не стал уточнять. Шульц в свойственной ему манере описал мне, все, что можно. Глафира оставил машину на стоянке. Видимо, было прохладно, и он решил вернуться за пиджаком. Потом появляется грузовик.
Пиджак остался лежать в машине, а человек… Шульц снова высказал предположение, что у Вадюши что-то с глазами. Он нас не видит, и потому проходит мимо, не здоровается. Это от водки. Да, но «Лошадей в океане» он видел, слышал и старательно оплакивал: «Вдруг заржали кони, возражая, против тех, кто в море их топил…» А кто, собственно, их топил?
Я спросил Шульца, был ли Глафира последнее время религиозен? Все-таки Нью-Йорк. Хуй его знает, Гарик, не думаю. И шо это может дать? Шо это в конечном итоге гарантирует? Для тех, кто лег и не поднимается, Запад находится в одном месте — в западной части Матвеевского кладбища.
— А Лицо?
— Шо лицо?
— Чем занимается Страшное Лицо?
— Переехал.
— Опять? И кого?
— Переехал на Великий Луг. Виллу строит.
— Шоб было, где свои бумеранги метать.
— Сорок восемь километров от Бердичева на Юг. Да, Лева, наш старый знакомый, тоже одолел свои «23 часа полета[1]», но в конечном итоге приземлился там же, где и многие из тех, кто провел все эти годы безвыездно здесь.
Лошади в океане. Навоз пел. Вадюша горланил, яйцо свисало. «С под халата». А теперь боятся записать обновленную версию — «черная энергетика» отпугивает. Никто не вспоминает про «Лошадей в океане», потому что живых коней, я имею в виду просто коней, осталось больше, чем тех, кто серьезно реагировал на эту песню. «Лошади умеют плавать, но не хорошо, и не далеко…» Попробуй засмейся, или пиздани что-нибудь против!
Вот через такие песенки они и вырабатывали в себе мелочное внимание к собственным ощущениям, учились переживать и сочувствовать самым сомнительным героям. Кажется, это называется вечера встреч выпускников, Шульц? Последнее время эти «лошади в океане» все дружнее исполняют один мотив — «brother, can you spare a dime?» Братишка, нет ли лишнего гривенника? Мало ли что у меня есть, какой я вам «братишка»?
Глафира не относится к числу ростовщиков-романтиков с размахом, тех, что способны разорить не только клиента-одиночку, но, как показало будущее (от которого Глафира попытался спрятаться), и превратить целые области в славянское гетто, наподобие Гарлема, куда гнушается падать секира сатанинского правосудия. Это был мало кем, кроме нас с тобою, Шульц, признанный мастер искусных недомолвок. В недосказанности его метких фраз чувствуется такая приверженность многообразию, Лёва, что мне… мне только остается только увековечить Козака Фироту внесением его имени в список Демонов Интересных Встреч. Умелые намеки — это как алфавит без гласных букв, возможны разные возможности, хотел сказать — варианты. Почему-то я считал, что он в Лос-Анджелосе.
— Не. В Нью-Йорке.
Глафира разговаривал как второстепенные персонажи Чендлера и Хеммита. Ради реплик затерянных, припрятанных в толще детектива, мы перечитываем эти книги по несколько раз. Потом, наконец, запоминает любимые слова наизусть, и все равно бросаемся листать, если книга рядом и, открыв нужную страницу, радостно прошипев: «О! Вот она!», прокусываем любимой строчке артерию, и пьем из фразы кровь: «Dough for what? Peepers don’t give that stuff out to punks for free!» С похожей целью, чтобы вспомнить, случается пить, и пить по два-три дня, хотя это и вредно.
Любимый Глафирой анекдот про цирк и козака Голоту проливает некоторый свет на магические условности, которых придерживался исчезнувший из мира:
— А зараз козак Голота буде ïисти гiмно!
— Нi! Козак Голота не буде ïисти гiмно!
— Чому?
— Тому що там волосся!
Достаточно часто, чтобы мы его уважали, отворачивался с краткой формулой проклятья от неподходящих для него вещей и наш Козак Фирота. Мы можем судить, что покойный имел свои представления о «чистом» и «нечистом». Для Глафиры, равнодушного к религии, существовал определенный кашрут, который он стремился соблюдать. Козак Фирота не будет слушать гiмно, и точка. Даже если згодом цэ гiмно зроблять державным гiмном незалежноï Украïни…
Лёва стал собираться домой и напомнил, что нашему не менее старинному товарищу Клыкадзе в декабре долбанет полтинник. Вот тоже — две судьбы. Клыкадзе — многословный, с надрывом. Бухарик типа «великий теоретик». Подробно — о бабах, о закуске, о Роллингах, чтобы спорить и матюкаться. Давно уже, лет двадцать, по-моему, тихий, трезвый, «ну не джентльмен, так мистер». Морские епископы тащили его на дно Кривой бухты, где бьют источники ликероводочной Преисподней, но он (мне почему-то всегда представляется этот образ), оттолкнулся упругой ногой рыбака от хмурых камней, выскочил на поверхность. Возможно, даже почти сухой. Что дальше? Снял очки, потер переносицу, пригладил рукою волосы. Потом надел очки на место и пошел к новой жизни. Не оглядываясь.
Что думал Глафира (как надо писать по такому поводу?) в последние секунды земного своего бытия? Успел ли он, гематомно (словно для зыбкого объятия) раскинув руки, одолеть, пережить фразу: «В сферу изумленного взора алмазный Нью-Йорк берется», прежде чем выронил его на асфальт безжалостный ангел. Или это слова пережили его?
Здесь любят преувеличивать скорбь. Целуются после сорока, точно в беседке. Сгинул Навоз, и сострадание его несчастью отнимает больше внимания и сил, чем сочувствие успеху денди-земляка. Три поколения холопов слушает одну и ту же группу стариков с английскими паспортами и гастрольным маршрутом через кладбище. Наконец давно позабытые и сброшенные со счетов инвалиды приезжают сюда, как будто так и надо. Дождались. В понимании щеголеватых жителей гетто, инвалиды все еще исполняют «господские», «барские» песни. И не тех, ни других не смущает эта подозрительная близость, не повергает в отчаянье нечистоплотность такого неожиданного родства. В прошлом — шаром покати. Пустое прошлое — дунул в папиросу, и все вылетело. Зато можно заглянуть в дырку и увидеть будущее восторженным изумленным взглядом.
Исчезновение Глафиры не вызовет здесь психоза всенародной потери. Дело вряд ли дойдет до медальонов и календарей. Люди, успевшие осесть и появиться на стенах хмурых домов за время Глафирина отсутствия, славятся своей недоверчивостью. Им важно, чтобы жертвуемый был хороший человек, чтобы его место занял другой классный пацан. Я готов прослушивать их речь, рассудительный говор аборигенов, честно говоря, часами…
Глафира выбрал Нью-Йорк, когда они могли позволить себе разве что «Беловежскую пущу» на железобетонных папертях вокзалов и вузов. Стоят и воют. Глафира поторопился с Нью-Йорком. Нельзя так рано.
Навоз погиб в самый раз. Дядя Каланга мчит сдавать проспиртованную кровь. Тебе-то зачем? Ты разве тоже распевал с ним «Беловежскую пущу»? Жизнь прожить — Навоза задавить. В ответ гробовое молчание.
Далее. Ящерица звонит… Шапорину! И требует, чтобы тот присутствовал на панихиде. Аргумент: «Ты же знал Навоза». Ящерице-то какое дело? Шапорин, говорит, не пошел. Славянская трапеза скорбящих выпускников — явление если не ежедневное, то регулярное. Приятно наблюдать, как превращается в гнилостный белоглазый Гарлем их житуха. Разве что не хватает журавлиной стаи на небе. И земного музея обуви тех, от кого на земле осталась только кличка-ярлык. Вот особые сиротские ботиночки, а вот сапожки-гробики, послеинфарктный мягкий шуз. Подходящее название для шансона — «Сапожки-гробики». Морщинки-лобики, церковки-попики, сапожки-гробики…
Мне не нравится описывать внешность и переживания людей, о ком идет речь. Вернее, у меня это не получается. Сразу хочется спросить, вы что их, мало видели? Недавно, сразу после Нового года, мой приятель Калоев (по отцу осетин) ходил на похороны своего знакомого. Самоубийство. И чтобы не ревел он минут сорок в трубку, докладывая подробности (говорят, у пьяниц память патологическая, у трезвенников — еще крепче, Калоеву пить нельзя), я задал ему лишь один вопрос:
— Ты лик видел?
— Видел лик.
Своим ответом Калоев сберег мне здоровье и деньги. Я сэкономил два стержня, три пачки «Уинстона» и четыре поллитры «Союз-Виктан». Не считая закуски, сельтерской и заляпанных жирными пальцами пластинок. Плюс занавески и одежда, провонялые махоркой. В пяти словах уместилась вся «Смерть Ивана Ильича». Юмор полуосетина — вполне безобидный наркотик.
За всю жизнь я посетил одну единственную выставку картин по доброй воле. Собрался и поехал в Москву, отстоял очередь в Пушкинский музей. Туда привезли картины из Америки. Среди них — «Элвис» работы Энди Уорхола. Он-то мне и нужен. Фото уже видел, но все равно постоял минут двадцать. Четыре одинаковых фигуры с пистолетом… или мне и это надо описывать? В общем, ладно. Похоже, и слава богу. По-моему для живописи главное — это сходство.