Том 4. Маски - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Расправляйтесь-ка!
Вылетел!
Тут Серафима задох подавила.
Мышонком —
— испуганно —
— в двери!
Бежком побежала
И — «ффр»: шелестнула юбчонка…
Ее захватя, — муфту вверх, пред собою, как щит, — в куралесицу быстро неслась; и развив золотой волосят в фонаре просиял; а мехастая муфта покрылась звездинками.
— Вот он какой?
Громкорогий позвал за забором.
Казалась всердцах.
Представлялся «Терентием Тителевым», домовитым хозяином; тонкая штука; и — трудная; и — с перемудрами!
Точно в сердцах, когда сердцем кого понимала!
И бурной походкой прошла: от восторга, что все, что ни есть, раскидает навстречу.
Зачем не писала давно Николаше?
— И все в ней кипело: сплошным состраданием; как ей писать; когда нечего думать о будущем.
И — рот суров; и, как рожки, морщинки; на лбу яркий блеск волосят пырснул бурей: —
— как лебеди, переливаясь в темноты, алмазно взвились из темнот завывающих: точно несется навстречу до ужаса узнанный; и —
— решено, суждено!
— Что?
Представилось: дома письмо Николаши — из Торчина, с фронта; она разрывает его; он ей пишет, что он возвращается; и предлагает ей —
— руку и сердце?
— А!
* * *Жизнь будет трудная; жить с мужиками седыми, — втроем; без мамуси она не жила; не сумеет она!.. —
— Вытаращивая свое черное око, прошел черноусый в шинели, при шпаге; и — дама; — белеет боа, как змеей; веет белыми перьями…
— Нет!
С Леонорою трудности — будут: она — человек раздражительный; то, что сказал на ушко Никанор, ей ломает ось жизни; трагедия — будет.
За сердце схватилась.
И — беглые взгляды; и — руки; она походила на отрока быстрого, когда бежком побежала в танцующий блеск и хрустела серебряным бархатцем; —
— фрр! —
— в кружевные винты ей блиставшие в непереносное счастье и — в космосы света, —
— подняв свою муфту, как щит на руке, защищался им от предчувствия.
Свертом, направо: к мамусе!
Серебряная Домна Львовна
Быстрехонько, не раздеваясь, в шубчонке, в шляпенке, — под цветик, под скворушку, — в пестрый диванчик: головкой.
— Мамуся!
— Что, ласанька?
И небольшого росточку серебряная Домна Львовна зашлепала к ней.
— Нет, мамуся, — скажите: как быть?
Села, ручки зажав меж коленок, дыханье тая и прислушиваясь, как старушка, молчала дыханьем: подтянутым ртом и очками.
Головкой ей в грудь: в платье каре-кофейное, с лапками белыми; и подбородком легла на головку малютки старушка, руками ее охватив; и прижала к пылавшему сердцу.
И ей Серафима отрывисто: с пылом:
— Была фельдшерицею…
— Стала сиделкой…
— А думала, — докторшей буду!
Старушка вдавилась в диванчик веселых цветов; и глядели в обои: веселого цвета.
— Дитя мое, — благословляю тебя: труден путь, да велик; обо мне и не думай; я — здесь: с Мелитишей моей; Николашу ты любишь…
И — носом дышала; и после молчания:
— Истина — в этом пути: он — прямой.
И проснувшийся скворчик: «чирик!»
— Ну, а платят — солиднее: дров прикупить, вам на платье, посуду какую…
— Правда и солнце! — сказала, в снега принахмурилась. И грязные космы всклочились.
Дама в ротонде прошла.
И лицо, —
— как раскал — добела — интеллекта, огромного волей.
Чувств — нет!
* * *Ледоперые стекла, сквозь ясное облако. — пурпурные лампочки; пурпурно-снежные пятна ложатся на снеге.
Он — мудрый, а все же — больной.
Кто, какой!
Николаша? Профессор? Иль… — кто же?
Профессору — нет: не понравятся стены.
Скорее бы «это»? —
— И «это» —
— скрипучие ботики: шуба; усы хрусталями; огнец, — а не нос.
Снеговые вьюны рассыпалися; ясная пляска алмазных стрекоз и серебряных листьев ей пырснула в веко: кипела под веком.
— Так вот он какой?
Николаша?
Который из двух, или… трех, или…
— Путаюсь я!
Из глаз — жар; во рту — скорбь: от узрения всех обстоятельств; но в блеск электрический; блеск электрический: блеск золотых волосят.
А мехастая муфта, —
— направо —
— налево, —
— по воздуху!
Не думала: жизнь отдает без остатка: так все, совершенное ей, от нее отпадало, как сладкое яблоко с дерева; пользовалась не она, а — другие.
И — нет: —
— не любила она сердобольничать!
Нет же, —
— любила пылать!
И — согласием лобик разгладился:
— Буду сиделкою!
Тихо!
Старушка глаза опустила в пестрявенький коврик; блеснули очки очень строго; в дыханье — покой; а из глаз — золотистые слезы; и бабочка зимняя бархатцем карим порхала под лампою.
Нет!
Уверяла себя, что верна Николаше.
С мамусей прощаясь, мамусе она говорила какие-то трезвости, ластясь прищуром на все.
Домна Львовна вязала чулок:
— То-то будут жалеть на дворе; ты — любимочка ведь у собачек, мальчишек…
И —
— знала: —
— у «гулек»!.
* * *— Мелькунья!
Старушка, качаясь, на кухню пошла, проводив Серафиму; а ложкой махала она Мелитише:
— Да, — мал малышеныш…
— Любуется, барыня, — солнышком, небом, котенком.
— Самую малость показывает, — Домна Львовна грозила ей ложкой своей, — от великого, что в ней творится!
— Уж, — иий… — Мелитиша отмахивалась. — Ее знаю: слова — пятачки; рассужденья — рубли…
— А сердечко — червонец, — ей ложкою в лоб Домна Львовна.
— Дарит свою милость; — прихныкивала Мелитиша, — а — как-с? Без огляду!
И бабочка каряя бархатцем —
— перемелькнула —
— под лампою.
* * *Бурею ринулась в бурю.
В глазах — совершенство; во рту — милость миру; и белые веи на щечке огонь раздували; на муфту — звездинки.
Звездинка лизнула под носиком.
Снежные гущи посыпали пуще; и — нет — не видать; лишь блеснули и сгинули искры из искр — не глаза!
Да серебряной лютней морочила пырснь.
Саламандровый Барс
Выключатели щелкали; планиметрические коридоры бледнели; и блеск электрических лампочек злился.
Профессор —
— седатый, усатый, бровастый, брадастый —
— бродил коридорами.
Ждал Серафиму, вздираясь усами на блеск электрических лампочек.
Плечи прижались к ушам: одно выше другого; с лопаткою сросся большой головой; с поясницей — ногами; качался лопатками вместе с качанием лба; серебрел бородою; оглаживал бороду, с черных морщин отрясая блиставшие мысли.
А издали виделась комната: склянки, пробирки, анализы, записки; там — Плечепляткин; студент.
И оттуда дежурная фартучком белым мигнула; и — скрылась.
Туда оттопатывала.
Точно давно не имея пристанища, странствовал он, разлетаясь халатом, с которого оранжеватые, белые и терракото-карие пятна на кубовом и голубом разбросались.
Он думал о том, что открылось ему, как другому, и что, Как другому, себе самому пересказывал; глаз разгорался, как дальний костер из-за дыма.
А там —
— из палаты в палату, —
— став в пары, халаты прошли, предводимые Тер-Препопанцем, врачом, ординатором, дядькою, профиль Тиглавата-Палассера долу клонившим.
И — кто-то оттуда шептал; и — показывал:
— Он — стоголовою, брат, головою мозгует.
— Губою губернии пишет!
* * *Он помнил, пропятяся носом, — что именно?
— Каппу, звезду? — нос, как муха, выюркивал.
— Математическую, — чорт, механику?
Нос уронил в земной пуп: вырастает из центра на точке поверхности!
— Сколько же было открытий?
— Одно?
— Или — два?
Он с отшибленной памятью, паветром схваченный, жил.
— Или ж, — нос закатил он в зенит, — наша память не оттиск сознания, а — результат, познавательный-с!
Нос говорил, как конец с бесконечностью, жары выпыхивая.
В бесконечности планиметрических стен саламандрою пестрой на фоне каемочки синей выблещивал.
Вдруг:
— Поздравляю вас!
Кто?
Пертопаткин.
— А что?
— Уезжаете?
— Это еще — в корне взять…
— Ах, оставьте, пожалуйста: следует, знаете ли, павианам иным показать, извините, пожалуйста, нечто под нос, и вы — мужественно показали; от всех — вам спасибо!
Кондратий Петрович вспотевшими пальцами руку горячую тискал; но кто-то взорал в отдалении:
— Не скальпируйте меня!
— Полюбуйтесь же, что происходит под игом тирана.
И — нет Пертопаткина: блеск электрических лампочек: шаг — громко щелкает.
* * *Помнишь не то, что случалось, а то, что — случилось бы, носом, как цветик невидимый, нюхал.