Сорок роз - Томас Хюрлиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет-нет.
— Ходила вчера к рождественской мессе?
— Твоя сестра, — пришел на помощь Макс, — была немного простужена. И я упросил ее остаться дома.
— Ах вот как, — обронил брат.
Луиза внесла жареных пулярок, Макс их порезал, Мария разложила ножки по тарелкам. Когда Луиза удалилась, брат промокнул уголки губ дамастовой салфеткой и сказал:
— Трогательно с твоей стороны подать старое бордо. Помнишь? Мы с тобой встречали Рождество в библиотеке маман — пили бордо твоего года рождения. Я тогда предложил отправить тебя в безопасное место.
— Да, — рассмеялась она, — либо к тебе в ковчег, либо в пансион. Tertium non datur, так ты сказал.
— Мария отвергла оба варианта, — сказал брат, обращаясь к Максу, — и папá пришлось пойти на хитрость, чтобы отправить эту упрямицу в пансион, в монастырь Посещения Елисаветы Девой Марией.
— Как бы мне хотелось знать, вправду ли он был в Африке.
— Этого мы никогда не узнаем, — вздохнул брат, — requiescat in pace, мир праху его.
Некоторое время все молча жевали, причем брат так пристально смотрел на Марию, что даже слегка слепил ее моноклем, поблескивающим в свете канделябров. Монсиньор был весь в черном, но как бы со всех сторон притягивал к себе свет — даже шелковый шнурок монокля сбегал по груди глянцевой полоской.
— Ни для меня, ни для Макса, — произнес он, — неприемлемо, что ты не ходишь к мессе. Для меня по причинам религиозным, для него — по политическим. Как представителю христианской партии твоему супругу необходимо, чтобы его жена исполняла свой долг. Не так ли, Макс?
— В принципе да, конечно…
Брат поднял бокал:
— Благословенного Рождества, дорогой свояк, дорогая сестренка, и большое спасибо за приглашение.
Мария подождала, пока дверь за Луизой опять закроется, потом сказала:
— Знаешь, братишка, вместо церкви я предпочитаю ходить с Максом в кино.
Монокль скатился на грудь.
— Полагаю, — спесиво заметил монсиньор, — там идут увлекательные картины.
— Да, кинохроника. Недавно в надцатый раз показывали фильм про концлагеря, про Освенцим.
— Дорогая, — вмешался Макс, — эта тема неактуальна. Ныне нам угрожает мировой коммунизм, а не этот психопат с усишками.
— Совершенно верно, — добавил брат, — Рождество — праздник мира.
— Я всего-навсего пытаюсь представить себе Страшный суд, — улыбнулась она.
— Мария, прошу тебя!
— Sorry, Макс, я с ума не сошла. С ума сошли господа богословы, которые вполне серьезно утверждают, что, когда затрубят трубы, все живое вернется к Творцу, все ноги, руки, языки — кроме мертворожденных младенцев, разумеется. Они на веки вечные заточены в лимбе.
— Мария, довольно!
— Вот как, неужели? Мне кажется, брат ожидает от нас серьезного отношения к догматам. Что ж, я стараюсь. Я верую в Бога. Мне даже чуточку жаль Его. Невинным детям Он отказывает в воскресении, а что проку? На Страшном суде вокруг Него будут летать освенцимские лампы из человечьей кожи.
Макс побледнел как полотно, тихо сказал:
— Мария, ты ведешь себя отвратительно.
Брат остался безмятежно-спокоен. Снова утер салфеткой уголки рта, в особенности тщательно левый, будто промокал струйку крови, и сказал:
— Если я правильно понял, тебе симпатичнее вера нашего отца?
— У иудеев хотя бы нет лимба.
— Верно. Их загробный мир состоит из историй. Но боюсь, тебе от этого нет никакого проку. Ты родила близнецов, Мария. Двух девочек.
— Спасибо, братик, спасибо!
— За что?
— Я впервые слышу, что это были девочки.
— Сожалею, я этого не знал. — Монсиньор снова метнул на свояка уничтожающий взгляд, вставил в глазницу монокль и непреклонно произнес: — Наверно, матери трудно вынести, что плоду чрева ее закрыто царство Божие. Но скажи мне, милая, положа руку на сердце: разве у иудеев им было бы лучше? Они родились мертвыми. То есть не жили, и никто бы не смог ничего о них поведать. Иными словами, у иудеев они бы вовсе ничего не имели, а у нас имеют хотя бы что-то. Лимб означает край. Это, так сказать, безместье, по-гречески утопия. Ведь расположен он на пограничье, на краю дня и ночи, на краю бытия и ничто, в межвременье, в Быть-Может. Это царство теней, сестренка, но полное блеска, полное света.
Неожиданно Мария засмеялась.
— Ты прав, братик, мои девочки не жили ни секунды, и все же у них есть история. В свои дни рождения они старше не становятся.
— Значит, у близнецов так и так есть загробный мир, — с облегчением заметил Макс, — и по христианским верованиям, и по иудейским. Здесь лимб, царство теней, но полное света, там история, забавная, правда: год за годом, в день рождения, они ни на день старше не становятся.
Мария встала и с проникновенной улыбкой проговорила:
— Вчера я была у Оскара.
— Это гинеколог, — пояснил Макс.
— Оскар, — продолжала она, — радуется вместе с нами, что я могу сообщить благую весть в такое время, в праздник мира, любви и семьи. Я снова жду ребенка.
Мальчуган
Хотя еще не вполне оправилась после родов, крестины она превратила в настоящее событие. Фантастический праздник, удался на славу, твердили все. Сад в вешней суете, воздух теплый, небо голубое. На прибрежной лужайке для нее поставили кресло, и гости, точно придворные, толпились вокруг — Оскар, брат, Губендорф, барон и половина яхт-клуба во главе с Мюллерами. Будь ее воля, Перси тоже получил бы приглашение, но Макс категорически воспротивился. Перси, объявил он, наверняка придет с пуделем, а гостям это не понравится. В итоге Перси был вычеркнут из списка, но Бог свидетель, она искренне сожалела, что парикмахера отстранили от крестин. В гостиной танцевали, а кое-кто из господ до рассвета, потягивая вино и смеясь, сидел на террасе под гирляндой лампионов.
Наконец-то свершилось. Она стала в городке совсем своей — после многих, многих лет. Молодая портниха, открывшая эксклюзивный салон, снабжала ее сногсшибательными туалетами, и даже мясник, которого Майер вытолкал с политических подмостков, оставлял ей наилучшие куски, сочные, без жил. Майер находился в расцвете сил, и уже в семь утра, стоя перед зеркалом в ванной, видел в нем успешного мужчину. Лосьоном, каким он после бритья смачивал щеки — он назывался «Питралон», — пользовались и городской священник, и старший судья, и большинство чиновников, и поголовно все учителя. Наконец-то Кот пах как надо (как народ!), и, хотя иногда ей казалось, что он слишком шумно полощет горло и чистит зубы, она была готова считать эти утренние звуки манифестацией радости жизни.
Конечно, иногда ей вдруг открывалось, что, собственно, может означать свадебная формула (пока смерть не разлучит вас): они на все времена связаны сыном, и до конца совместно прожитых дней она будет слушать, как Майер фыркает, полощет горло, жует, глотает и сопит. Это жует сама неизменность, мелет-перетирает целая жизнь. Ужас! Ведь неизменность жевала громко, даже слегка назойливо, а когда Кот доставал зубочистку, чтобы выковырять из челюсти мясные волоконца, она с ужасом спрашивала себя, любит ли его еще. Разумеется, она любила его, он был отцом ее сына, но благодаря материнству восприятие у нее утончилось, она чувствовала глубже, видела яснее, слышала лучше и была вынуждена заново привыкать к звукам майеровской телесности, к этой живости, шумевшей ей навстречу за столом, в постели, в ванной и словно бы усиленной гигантскими динамиками партийного съезда.
Но благодаря майеровской власти Мария разом почувствовала уверенность. Ножницы более не кололи. И никогда не уколют, молодая мать угадывала: времена, когда урожденную Кац игнорировали, давно миновали, навсегда. Если она везла мальчугана по улицам, мужчины снимали шляпы, и целая стайка матерей с ужимками склонялась над коляской. Нет, какой прелестный мальчуган, вылитый отец!
Сквозь стекло приветственно махала портниха; Перси, улыбаясь, курил сигару в дверях парикмахерской, и даже городской священник, все еще приверженный догме об особой вине евреев в крестной смерти Христа, мимоходом благословлял мать и дитя. Мария улыбалась. Некогда в минувшем веке прадед пришел сюда со своим чемоданом, и вот теперь род Кацев наконец утвердился в городе. Прибыл в этой детской коляске. Теперь они начали здесь обживаться, и все, все было хорошо. Май, блаженство, счастье. Н-да, а потом Мария допустила ошибку. Небольшую, даже совсем крохотную, и все же она повлекла за собой последствия, дурные последствия. С годами Луиза стала несколько неповоротливой, и, когда Майеры собрались слетать в Африку, решено было на время организовать за ребенком дополнительный присмотр, призвав в кацевский дом Губендорф.
С многоэтажной постройки, прозванной «Баронство», еще не убрали леса, а Губендорф уже поселилась в одной из завидных квартир с видом на озеро и Альпы. У Марии это вызвало смешанные чувства. Она, конечно, радовалась, ведь как-никак именно через нее подруга по пансиону познакомилась с застройщиком и домовладельцем; с другой же стороны, она опасалась, что отныне будет жить под пристальным наблюдением, то есть в собственных четырех стенах уже не будет вполне свободной. Когда напротив гас свет, Мария знала: подруга ложится спать, по недомыслию с открытым окном, а стало быть, от нее не укроется хныканье малыша, у которого часто болели уши и пучило животик. Кацевский дом внезапно оказался у всех на виду, уязвимый и на удивление маленький рядом с новостройкой. Однако, вопреки ожиданиям, особых трений не возникало. Обитатели не портили друг другу жизнь. Представление, что новые жильцы будут круглые сутки торчать у окон туалетных и кухонь, глазея на кацевский дом, оказалось преувеличенным. Там редко кто появлялся, всегда было на редкость тихо, даже чересчур тихо, а потому слышно было лишь постоянное хныканье мальчугана, и кацевский дом на старости лет одолела болтливость. В трубах постукивало, за панелями скреблось, повсюду треск да скрип — в полу, в потолке, а в домашней коляске — жалобный писк и поскуливание, ставшие вскоре неотъемлемыми от дома.