Семейство Таннер - Роберт Вальзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы что-то очень задумчивы, Симон, — сказал санитар.
— Идемте? — спросил Симон.
Санитар меж тем был полностью готов, и оба не спеша зашагали по крутым улочкам в гору. Солнце жарко припекало. Они вошли в утопающий среди зелени дворик питейного заведения и заказали по кружке винца. А когда хотели уйти, хозяйка, хорошенькая женщина, уговорила их остаться, и они остались до вечера. «Вот так, не успеешь оглянуться, а весь летний день просидел за выпивкой», — подумал Симон со смешанным чувством хмельного довольства и кроткой, прелестной, мелодичной печали. Вечерние краски средь зелени дурманили ему голову. Приятель пристально и требовательно посмотрел ему в глаза, обнял его за шею. «По правде говоря, это противно», — подумал Симон. По дороге они оба в весьма вызывающей манере заговаривали со всеми женщинами и девушками. Рабочие возвращались домой с работы, шагали еще бодро, как-то странно поводя плечами, словно могли теперь облегченно вздохнуть. Симон высмотрел среди них замечательные фигуры. Когда они добрались до жаркого, уже сумеречного леса, венчавшего гору, внизу, в далеком мире, заходило солнце. Оба устроились средь зеленых кустов и просто молча дышали. Затем, как Симон и ожидал, товарищ приблизился к нему, отчего он аж похолодел.
— Это бессмысленно, — сказал он, — перестаньте. Или перестань.
Санитар угомонился, но настроение у него испортилось, мимо проходили люди, и они покинули это место. «Отчего я провожу день в обществе такого человека?» — подумал Симон. Но тотчас же признался себе, что чем-то этот человек ему симпатичен, невзирая на его странные, некрасивые наклонности. «Другой бы, верно, презирал санитара, — мысленно рассуждал он, когда они отправились в обратный путь, — но я из тех, кому интересен и мил всякий человек со всеми его хорошими и дурными обычаями. Я не дохожу до презрения к людям, вернее, презираю, собственно говоря, только трусость и апатию, однако ж в испорченности с легкостью нахожу кое-что интересное. И в самом деле, она во многом просвещает, позволяет глубже постичь мир, умудряет опытом, делает суждения мягче и точнее. Надобно знакомиться со всем, а познакомиться можно, лишь храбро прикоснувшись. Чураться кого-либо, просто из опасения, я бы почел для себя недостойным. Вдобавок иметь друга — это же бесценно! Что за беда, коли друг этот слегка странный…»
— Ты в обиде на меня, Генрих? — спросил Симон.
Но тот не ответил. Лицо его приняло хмурое выражение. Они снова подошли к давешнему питейному заведению, теперь окруженному темнотою. Разноцветные горящие лампионы кое-где освещали темную зелень, шум и смех доносились из зарослей, и оба, привлеченные веселой, огневой жизнью, снова зашли туда, где их дружелюбно встретила хозяйка.
Темно-красное вино искрилось в прозрачных бокалах, отблески света играли на разгоряченных лицах, листва кустов задевала платья женщин, и казалось вполне естественным провести жаркую летнюю ночь в шелестящем саду за бокалом вина, с песнями и смехом. От расположенного внизу вокзала до слуха мечтателей долетал шум железной дороги. Рослый краснощекий сын богатого виноторговца затеял с Симоном дерзкий философический разговор. Санитар противоречил во всем, оттого что был недоволен и сердит. Официантка, стройная черноволосая девушка, подсела к Симону и не возражала, когда он притянул ее к себе и поцеловал. Она охотно подставила горделиво изогнутые губы, словно созданные для того, чтобы пить вино, смеяться и целоваться. Санитар вконец осерчал и хотел уйти, однако ж позволил себя остановить. Тут послышалась песня, затянул ее молодой загорелый темноволосый парень в зеленой егерской шляпе, а девушка, которая тесно прильнула к его груди, подпевала тихим, счастливым голоском. Звучало это так пленительно, печально, по-южному. «Песни, — думал Симон, — всегда ведь печальны, во всяком случае красивые. Они призывают уходить!» Но он еще долго оставался в ночном саду.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Еще целую неделю Симон таким вот праздным образом общался с санитаром, то ссорился с ним, то опять мирился. Играл в карты, будто занимался этим долгие годы, и средь жаркого дня катал шары на бильярде, меж тем как все трудились. Смотрел на солнечные улицы, на залитые дождем переулки, но только в окно да со стаканом пива в руке, ночами, днями и вечерами вел долгие, бесполезные, сумбурные разговоры с всякими незнакомцами, пока не заметил, что жить ему больше не на что. И однажды утром пошел не к Генриху, а заглянул в контору, где стар и млад усердно писал, сидя за конторками. Это была канцелярия для безработных, куда приходили люди, в силу разных обстоятельств попавшие в такое положение, когда совершенно немыслимо получить постоянное место на каком-либо предприятии. За скудную сдельную плату этот народ торопливыми пальцами, под строгим надзором служителя или секретаря, надписывал там адреса на конвертах, тысячи адресов, главным образом деловых, по заказу крупных фирм. Писатели отдавали в канцелярию свои замусоленные рукописи, а студентки — свои почти неразборчивые докторские диссертации, чтобы их либо перепечатали на пишущей машинке, либо переписали начисто беглым и ловким пером. Люди, толком не умеющие писать, при необходимости приносили туда свою писанину, и просьбы их быстро удовлетворялись. Буфетчицы, официантки, гладильщицы и горничные приносили свои аттестаты, чтобы их переписали набело и они могли их предъявить. Благотворительные общества отдавали сюда тысячи годовых отчетов, чтобы надписать адреса и разослать их в широкий мир. Общество натуропатов заказывало размножить приглашения на популярные лекции, профессора тоже имели массу работы для переписчиков, которые в свою очередь радовались, когда работы хватало. Все это канцелярское предприятие получало от общины поддержку в виде ежегодных ассигнований, а руководил им управляющий, в прошлом и сам безработный, для которого учредили сию должность, чтобы обеспечить ему на старости лет подходящее занятие. Происходил этот человек из старинной патрицианской семьи, и в городском совете у него были богатые родичи, которым не хотелось наблюдать, как один из членов семьи столь бесславно гибнет. Так-то он и стал королем и заступником всех бродяг, конченых людишек и горьких бедолаг и исправлял свою должность со спокойным достоинством, словно никогда в беспорядочной своей жизни — а ему случилось и по Америке скитаться — не ведал жестокой нужды.
Симон отвесил поклон управляющему канцелярией.
— Что вам угодно?
— Мне нужна работа!
— Сегодня ничего нет. Приходите завтра утром, пораньше, возможно, найдется что-нибудь для вас подходящее. Запишите пока вот на этом листе свое имя, место жительства, место рождения, профессию, возраст и адрес, а завтра приходите ровно в восемь, позднее работы уже не будет, — сказал управляющий.
Обыкновенно он говорил с улыбкой и в нос. И обращался к безработным добродушно-насмешливым тоном, причем совершенно непреднамеренно, просто так получалось само собой. Лицо у него было тощее, испитое, цветом напоминало холодный белый известняк и заканчивалось клочковатой седой эспаньолкой, словно бородка эта — обвисший заостренный клочок лица. Глаза глубоко запали в глазницы, а руки свидетельствовали о болезни и телесной опустошенности.
На следующий день, в восемь утра, Симон уже трудился в канцелярии и через день-другой привык к тамошним своим товарищам. Одни, некогда в жизни согрешив, потеряли затем почву под нетвердыми ногами. Другие отсидели тюремный срок за некогда совершённое тяжкое преступление. Про одного старика весьма приятной наружности было известно, что он много лет провел в каторжной тюрьме, за тяжкое нравственное преступление против родной дочери, которая и подала на него в суд. Сколько Симон к нему ни приглядывался, до странности спокойное его лицо всегда оставалось бесстрастным, будто там издавна поселились и стали необходимостью молчание и вслушивание. Работал он не спеша, умиротворенно и медленно, выглядел хорошо, перехвативши чей-нибудь взгляд, смотрел спокойно, и мучительные воспоминания, кажется, нимало его не тревожили. Сердце у него билось словно бы так же безмятежно, как работали состарившиеся руки. И ни малейшего намека на гримасу заметить невозможно. Казалось, он все искупил, смыл все, чем некогда обезобразил себя и замарал. Платье он носил более опрятное, чем управляющий, хотя явно был беден. Зубы и руки, обувь и одежда выглядели на удивление ухоженными. И душа у него не иначе как спокойна и необычайно чиста. Симон думал о нем: «А почему нет? Разве грех нельзя смыть и разве наказание должно уничтожить всю жизнь? Нет, по этому человеку не видно ни совершённого греха, ни отбытого наказания. Он как будто бы начисто забыл и то и другое. В нем определенно есть доброта, и любовь, и много, очень много силы. А все же: как странно!»