Работа любви - Григорий Померанц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тиллих писал, что предельно глубокое во всех областях культуры есть религиозное: не как система догм, но как некий дух, ищущий и находящий себе форму. Если находит – то и искусство натюрморта превращает пятно света на двух бутылках в образ Фаворского света. Так я понимаю слова Владимира Казьмина: каждое здание стремится стать храмом, картина – иконой, стихотворение – молитвой.
Такие здания, картины, стихи могут запечатлеть огнь-бел, привлечь к себе красотой и втянуть в глубокое, напряженное вглядыванье, в котором огнь-бел передается из глаз в глаза, как при долгом созерцании рублевского Спаса. Так я раз почувствовал, глядя на Спаса, что на этого человека упала молния, но не сожгла его и свернулась в сердце. И можно жить с молнией в сердце. Об этом говорит и стихотворение Зинаиды Миркиной:
Когда б мы досмотрели до концаОдин лишь миг всей пристальностью взгляда,То нам другого было бы не надо,И свет вовек бы не сошел с лица…
Иногда подготовка души проходит незаметно, годами, и молния ударяет, потому что долго собирались тучи; так я мгновенно узнал и принял стихотворение Миркиной «Бог кричал». А стихотворение «Даятель» испугало. Оно требовало от меня полной жертвы своим малым «я», и довольно долго я ходил вокруг него, как вокруг пылающих углей, не решаясь пойти по ним босиком, по обычаю жителей островов Фиджи, Цейлона и других мест, где сила веры защищает пятки от ожога. Потом страх прошел. Я понял, что на угольях сгорает только малое «я», а большое – образ и подобие Бога – освобождается от этой ветоши.
У меня уже был опыт вглядывания в бесконечность пространства и времени – чего же я боялся? Даятеля? Кажется, я не готов был всё потерять. Я собирался пройти сквозь бездну, не меняясь, оставаясь, говоря языком мистики, ветхим Адамом. Какой-то внутренний сдвиг во мне произошел, но нечаянно, незаметно и неполно. Сказалась моя совершенная оторванность от духовной культуры, неумение ставить духовную задачу. Порыв запутался в абстракциях астрономического времени и пространства. Но я переживал их сердцем, эти абстракции, и поэтому нашел больше, чем искал. Нашел упор, с которого сравнительно легко взлетел над физическим страхом на войне и потом проходил через испытания страхом с радостью, как Вальсингам – через испытание страхом чумы.
Парение над физическим страхом помогло мне и на духовном пути, как образ полета над духовным страхом, над страхом оторваться от всяких богословских подпорок и почувствовать мысль Алмазной сутры: воздыми свой дух и ни на чем не утверждай его, или мысль Энде: учись падать – и держаться ни на чем, как звезды.
Последнее время я пытаюсь так толковать и мысль ап. Павла: «Буква мертва…». Жить в духе – значит ходить по водам. Павел вовсе не звал отшвырнуть Ветхий Завет, не разрушал эту почву, но осознал возможность оторваться от почвы, взлететь, если крылья подхватывал дух любви. Когда буква противоречит любви, она мертва и можно перешагивать через нее, как через мертвое тело. В этот момент ты, как исповедник Алмазной сутры (или сказки Энде) ни на чем не утверждаешь свой дух, паришь в воздухе, шагаешь по водам. Но в пространстве и времени истории ты просто редактируешь Писание, отбрасываешь то, что отжило, и утверждаешь живое, продолжающее жить. Ты летишь, но тебя поддерживает дух созерцания, оттолкнувшегося и свободно взлетевшего над текстом, подготовившем его, над текстом Книги, и над текстом природы, и над текстом искусства, прикоснувшегося к предельной глубине…
Глубинное искусство прорисовывает образ священного, возникший в человеческой душе, раскрывшейся священному, раскрывшейся предельной, бесконечной глубине, загоревшейся белым огнем от белого огня, пламени без дыма. Искусство прорисовывает образы, к которым привел Божий след. Это не портреты ангелов. Мы открываем священное сердцем, а не глазами, не ушами, и сердце подсказывает глазам образы и звуки, взятые из традиции или из природы, но передающие глубинный ритм бытия. Это не рисунок молнии, а передача впечатлений человека, заземлившего в себе молнию. Условные лучи света в иконе «Преображение» не захватывают душу, и Христос там мало что говорит сердцу. Силу Фаворского света мы чувствуем по фигурам апостолов, которых свет ослепил и опрокинул, по их рукам, закрывшим ослепленные глаза.
Бубер сравнивает образы священного с огненной полосой в атмосфере, оставленной метеоритом. Мы не можем пощупать метеорит. Бога не видел никогда и никто. Но иногда, как молния, нас настигает след Божий.
Христианская икона передает этот след в глазах, в жесте рук, реже – во всем опрокинутом светом теле (в «Преображении»), Дальневосточные иконы тумана передают то, что человек видит раскрывшейся душой. Маленькие фигурки людей на заднем плане передают только смирение перед бесконечностью. Ритм бесконечности раскрывают сами горы и воды. Горы и воды сами по себе несут нам след священного Дао, переданного во всей полноте только пустотой, незаполненной бумагой (было правило рисовать только один угол, оставляя незарисованное пространство для Дао, еще не получившего имя и не расколовшегося на инь и ян).
В поэзии нет конфессиональных границ, и поэт использует разные традиции упора перед прыжком в бесконечность. Постепенно это сказывается и на самих религиозных традициях, заимствующих друг у друга отдельные удачные формулировки и приемы. Но поэзия не дожидается официального разрешения. Она идет впереди. И в стихах Зинаиды Миркиной мы находим отголоски то индийской, то дальневосточной культуры. Однако вершина ее творчества – встреча сердца с образами Бога, созданными библейской традицией. Проверка этих образов сердцем, достигшим библейской глубины, и тишиной, которую поэт сравнивает с Богоматерью:
И разрасталась тишина.Сперва была размером с кронуБерез. – И вот – горе ровнаИ небу над вечерним склоном.Так где и в чем ее итог?В чем тайна света на закате?И если Слово это Бог,То тишина есть Богоматерь.Благословенна тишинаВысот бледнеющих и ширей.Ты Бога выносить должнаВ моей душе и в этом мире.………………………………..Тишина сейчас огромна,Точно море. Или – Бог.Тайный Дом для всех бездомныхИ для всех грехов – порог.Нет ни зла, ни ран смертельных —Тишиною дух промыт.Замолкает вся отдельность,И Всецелость говорит.Здесь – ни трещины, ни щелки.Цело всё. Лицо склоня,Я перед Тобой замолкла,Ты вещаешь за меня.Я – в безмолвном океане.Он сквозь сердце будет течь.Чем полнее замолканье,Тем могущественней речь.
Эта тишина не замкнутой кельи, не простое отсутствие звуков. В нее могут входить шорохи, всплески. Но не остается ничего отдельного – и все же что-то есть. В упругой тишине образы, разделенные Вселенскими соборами, находятся в постоянной перекличке, в перетекании друг в друга, как ангелы рублевской Троицы, в каждом из которых проступает то Отец, то Сын, то Святой Дух. В стихах Зинаиды Миркиной стирается граница между Отцом и Сыном. Отец не покоится в небе – Он страдает в каждом страдающем существе, Он многократно распят в пространстве и времени, бесконечное число раз распят, и вместе с тем Он – Даятель, творец, создатель мира, который распинает Его. Размывается граница между страданием и ликованием. Видно простым глазом, что страдание и ликование растут из одной глубины и за образами бессильно падающих листьев встают новая весна и новое лето. А после всего весеннего ликования вновь встают образы страдающего, кричащего Бога и всемогущего Даятеля, слитые в стихотворении «Agnus Dei».
Бог как Agnus Dei – жертва. Как Даятель – требует ответной жертвы. Метафоры Божьей жертвы пугают расколом привычного образа всемогущего Царя Небесного. Метафоры ответной жертвы пугают отказом от надежды спастись одной верой в Спасителя, пугает боль расставания со своей отдельностью, с ее привязанностями и обидами, с ее призраком вечной правды, достигнутой на поверхности, где нет ничего вечного. Пугает требование пройти сквозь огонь и тьму. Пугает открытость пустотам, в которую только и может хлынуть Святой Дух.
Встречая Даятеля, человек сам себе рассекает грудь и вкладывает в нее уголь. Здесь нет внешних канонов. Есть только канон внутреннего состояния, как в живописи дзэн: никаких внешних образцов, только некий уровень глубины, из которой растет вдохновение. Опора не на обрядовые сосуды, а на огонь, мерцающий в сосудах. Свобода от груза опустевших сосудов и фантомов детской веры.
Это пугает неофитов, нашедших опору и защиту в строгом чине. В рецензии на «Невидимый собор» Зинаиды Миркиной г-н Мраморнов выразил свой страх перед сближением поэзии со святостью. Это показалось неправославным. Г-н Мраморнов разъясняет нам, что православные святые – за исключением Иоанна Дамаскина – стихов вообще не писали, ибо святость дело строгое, а стихи – дело грешное. Если замкнуться в одной традиции и закрыть глаза на весь свет, так и выходит. Но достаточно сделать шаг назад – к Ветхому Завету – и находишь там Песнь Песней, находишь Псалмы Давида. Шаг вбок – и рядом поэзия суфиев, еще шаг – целостные культуры Индии и Дальнего Востока, где поэзия и святость никогда не ссорились.