Петербургские апокрифы - Сергей Ауслендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мондевиль был великолепен.
— А как посмотрел король на Куаньи, который не мог сдержать улыбки.
— Это все последствия ночного приключения в маскараде.
— Послушайте, Буже! Он рассказывает забавные подробности, будучи свидетелем всего происшедшего!
И Буже рассказывал с таким милым азартом, что через несколько минут я совсем отдался знакомой власти приятных выдумок, не вспоминая трагической действительности.
Все эти давно знакомые рассказы об уже погибших людях, передаваемые таким тоном, будто ничего не изменилось за стенами нашего, когда-то первого в Париже, салона, переполняли всегда сладким волнением.
Гавре, обыкновенно горячо принимавший участие в наших разговорах, увлекаясь ими чуть ли не искренней всех, казался сегодня задумчивым и расстроенным. Нагнувшись к нему через стол, так как он сидел прямо против меня, я спросил:
— Что с вами, любезнейший маркиз?
Вздрогнув, он перевел на меня свои даже в самые веселые минуты неподвижные светлые глаза и ответил совершенно спокойно:
— Сегодня я встретил его. Он проходил в улицу Дофина. Я все думаю, что ему понадобилось там. Может быть, он шел к ней на свиданье. Но что же я мог сделать? Как помешать?..
Я понял, что речь идет о его недавно столь трагически погибшем друге и его возлюбленной, тоже казненной, но я не мог разобрать, говорит ли он серьезно или нет, потому что обычный наш прием упоминать о покойных друзьях, как о живых, казался мне слишком неуместным в данном случае.
Подавали чай, вошедший в моду после американских походов,{82} пристрастия к которому я не разделял, и вино, красневшее в хрустальных приборах.
Буже рассказывал уже об утреннем гулянье в Булонском лесу и ссоре двух весьма высокопоставленных особ.
— Вы забываете совсем меня, милый Фраже, — тихо сказала прекрасная госпожа Монклер, задержась на несколько секунд за моим стулом, как будто оправляя оборку своих фижм.
— Вы хотите… — начал я, но она перебила меня совсем громко, так как наш разговор уже не оставался незамеченным:
— Конечно, конечно. Я буду вам очень благодарна.
И оставив меня переполненным так хорошо знакомым чувством любви, опасности, сладкой веры в легкие, быть может, совершенно пустые, лживые слова, она спокойно и медленно прошла в соседнюю комнату. Я вышел за ней. И наши встретившиеся улыбки были безмолвным уговором. Издали следуя за Монклер, я вздрогнул от неожиданности, когда в узеньком темном коридоре две нежные руки обвились вокруг моей шеи, и целуя со смехом, она, видимо хорошо знавшая расположение дома, увлекла меня в маленькую, совершенно такую же, как в которой я переодевался, комнату, из всей мебели имевшую один стол, что, впрочем, не слишком затруднило нас.
Когда через полчаса мы с разных концов присоединились к оставленному обществу, только что начавшееся чтение стихов отклонило внимание всех от нашего появления.
Несколько погрубевший, но все еще прекрасный Жарди читал своим чистым, металлическим голосом, не сводя широко раскрытых редко голубых глаз с одной точки, как будто видя что-то невидимое для других.
Любви утехи длятся миг единый.Любви страданья длятся долгий век.Как счастлив был я с милою Надиной;Как жадно пил я кубок томных нег;
Но, ах, недолго той любови нежнойМы собирали сладкие плоды.Поток времен несытый и мятежныйСмыл на песке любимые следы.
На том лужке, где вместе мы резвились,Коса скосила мягкую траву;Венки любви, увы, уже развились,Надины я не вижу наяву,
И долго после в томном жаре негДругих красавиц звал в бреду Надиной,Любви страданья длятся долгий век,Любви утехи длятся миг единый.{83}
Среди покрывшего последние строфы восторженного шепота всегда окружавших поэта ярким цветником девиц и дам, вдруг раздался голос Гавре, негромкий, но непреклонный:
— Стишки недурны, но я не заметил необходимой рифмы — гильотина.
Все в смущении не умели прервать неловкого молчания, наступившего после столь неуместной выходки весь вечер так странно ведущего себя Гавре, и только Жарди продолжал еще улыбаться, глядя в пространство, своей милой застенчивой улыбкой, так идущей к его лучезарному лицу.
Тогда наш канцлер увидел необходимость вмешаться своей властью; выступив впереди, он сказал гневно и величаво:
— Дерзкий безумец, вы забыли священную клятву пред божественной чашей Иоанна, покровителя и помощника нашего.{84} Ваше малодушие граничит с предательством. Братья, обойдите молчаливым презрением эти дикие слова, как обходите вы палачей и убийц и тем побеждаете их подлое насилие. Маркиза де-Гавре больше не существует среди наших друзей. Как смерть не может отнять от нас ни одного славного имени, так один отвратительный поступок вырывает навсегда даже из памяти самое имя презренного.
Медленно и спокойно Гавре допил свое вино и при общем молчании, ни на кого не глядя, вышел из комнаты.
Хотя искусно завязанный разговор и создал сейчас же вид привычного оживления, но тяжелое смущение не покидало уже сердца, кажется, всех присутствующих, и вскоре понемногу, из осторожности маленькими группами, стали расходиться.
На прощанье канцлер произнес краткую речь, в которой преподал наставления горделивого отрицания жестокой действительности, единственного достойного поведения в настоящих обстоятельствах, и напомнил устав нашего ордена Братьев Св. Иоанна.
Внезапно задутый благодетельным ветром фонарь в руках мужа дал нам возможность проститься быстрым беззвучным поцелуем, не думая, когда нам придется опять увидаться.
* * *Занятия математикой, которыми я увлекся в эти тяжелые дни, помогли мне спокойно не только ожидать своей участи, но даже исполнять самые отвратительные требования так называемого «Комитета Спасения».{85}
Благоразумие и твердая вера в то, что настанет час, когда можно будет сбросить маску и нанести смертельный удар ненавистной революции ее же оружием, заставляли меня подчиняться безропотно всему.
Зная мое происхождение, но не имея против меня никаких обвинений, Комитет, кажется, с особым удовольствием назначал меня чаще других в число граждан, обязанных своим присутствием придавать хотя бы тень законности их гнусным убийствам. И я научился не дрогнуть ни одним мускулом под взорами добровольных сыщиков.
В седьмой день Фруктидора{86} ясным, но холодным утром, я, повинуясь предписанию «Комитета Спасения», прибыл на площадь Революции для присутствия при казни сорока аристократов, приговоренных по процессу известного заговора «Святой Девы».
Чиновник Конвента, проверив присяжных по списку, разместил нас на скамейках эшафота, как раз около самой гильотины. Почти не замечая происходившего, весь уйдя в разрешение трудной теоремы, над которой я бился уже несколько дней, я вдруг услышал сразу несколько хорошо знакомых имен, произносимых прокурором, читающим приговор.
Много раз приходилось мне, не побледнев, выходить из подобных испытаний, но в эту минуту мне показалось, что все погибло: сердце похолодело, и я удивляюсь, как я не упал тогда же с своей высокой скамейки прямо в толпу, жадно ожидающую привычного зрелища.
В маленьких тачках подвозились все новые и новые жертвы, которым приходилось, несмотря на быстроту и ловкость палачей, все-таки ждать своей очереди иногда несколько мучительно долгих минут.
Сколько тут было знакомых лиц. Вот Толье, Корне, Филисье, Бертрам. Мне казалось, что все братья нашего ордена пришли погибнуть сегодня.
Медленно, неловко задевая за ступени, взошел на помост Жарди. Он не казался взволнованным, но только как будто стесненным всей необыкновенностью обстановки и тем вниманием многотысячной толпы, которое приковывалось к нему. Отросшие светлые волосы без парика придавали ему трогательный, почти детский вид. Неуклюжесть одежды подчеркивала изящество манер. Я чувствовал, как близок он — этот первый мой друг в Париже. В эти несколько минут целый рой воспоминаний пронесся в моем мозгу с яркостью действительности: наши первые встречи в Версальском саду; его светлые комнаты в отеле «Лармене»; наши разговоры; его стихи, улыбки, письма, все, все.
И вместе с тем эти воспоминанья как-то странно успокаивали меня и возвращали мне столь необходимое самообладание. И когда по этим же роковым ступеням твердо и легко поднялась госпожа Монклер, моя возлюбленная, прекрасная Монклер, я был уже совершенно спокоен; холодно встретил я ее улыбку, конечно, обращенную ко мне, когда, проходя мимо скамейки, она почти задела мои ноги; как чужой, слышал я ее голос, нисколько не измененный.