Петербургские апокрифы - Сергей Ауслендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, я уеду. Не беспокойся. Все будет хорошо. Я сейчас разберу наши вещи, чтобы не спутать. Ведь поезд есть ночной?
Миша ходил смущенно по комнате, пока Юлия Михайловна возилась около чемоданов.
Потом он взял книгу и сел читать.
Юлия Михайловна ходила неслышными шагами, потом села на низкий подоконник.
Он читал о Сиенском соборе, книгу, данную Ивяковым еще перед отъездом.
Так молча просидели они долго. Юлия Михайловна не шевелилась у окна. Миша тоже застыл, только осторожно переворачивал страницы. Легкий шорох заставил его слегка насторожиться. Потом опять наступила тишина, еще более неподвижная. Миша быстро обернулся. В комнате никого не было.{73}
Конец
Март 1913 года. С.-Петербург.ЗОЛОТЫЕ ЯБЛОКИ{74}
Бастилия взята{75}
(фрагмент)
Маркиз принял меня за туалетом. Я открыл ему все. Я рассказал ему о моих томленьях, о моей любви к Фелисите, о нашем так неудачно кончившемся свидании, и только когда я дошел до трагического происшествия с пауком, расторгшим наши робкие объятья, легкая улыбка промелькнула на его губах.
— Мой друг, — сказал он, последний раз уравнивая заячьей лапкой искусно наведенные румяна. — Мой друг, ваши несчастья трогают меня, но излишнее отчаянье можно объяснить только неопытностью. Если вы доверитесь мне, то, может быть, и найдутся средства помочь вам.
Вечером я заехал за ним.
Маркиз казался рассеянным; вероятно, его расстроили новости из Версаля.
Мы проехали в маленькой каретке, спустивши желтые занавески, по бульварам, уже начинающим оживляться, и потом, много раз заворачивая в неузнаваемые мною улицы, наконец остановились…
Представленье уже началось, и мы с трудом пробрались к нашим местам.
Любезно раскланиваясь по сторонам, маркиз шепотом знакомил меня с историями присутствующих, чьи имена я давно уже знал и рассказы о похожденьях которых давно влекли мое воображение.
Тут был великолепный кавалер де Севираж, сделавшийся почти знаменитостью благодаря своим связям со всеми знаменитыми женщинами; остроумный граф Дивьер, веселый нрав которого вошел в поговорку; герцог Пармский; все еще молодящийся Борже, так нравящийся дамам за свой тихий голос и приятное заиканье; много других не менее блестящих имен не удержалось в моей голове, слегка кружащейся от всей этой необыкновенной обстановки, от сладкого запаха духов и пудр, смешанных с отвратительной вонью свежего теса, копоти и конюшни. Дамы сидели в ложах; эти маленькие загородки можно было бы скорее назвать стойлами; в них назначались свиданья, и они сдавались по часам за плату, доступную только немногим, хотя и были всегда заняты.
Маркиз называл мне многие имена, но я в глубоких нишах мог рассмотреть только высокие прически. Спущенные на многих ложах занавески давали повод для остроумных догадок, а я с трудом старался скрыть мое волнение.
— Споциони с своей девчонкой, которую он чаще выдает за мальчишку, — шепнул мне маркиз, когда занавесь раздвинулась вторично и черный, завитой итальянец с вкрадчивыми, мягкими движеньями и неприятной белизной зубов низко раскланивался с публикой. Бледный худенький мальчик в бархатном костюме с кружевным воротником стоял рядом с ним.
— Споциони ловкий шарлатан. Его знают даже в Версале. Если вы захотите составить свой гороскоп, вам всякий укажет его дом с колоннами в улице Королевы, — тихо рассказывал мне маркиз, я же, как околдованный, не мог оторваться от этого еще больше побледневшего почти некрасивого, но все же привлекательного лица мальчика и его глаз, прозрачных, преувеличенно расширенных, как у лунатика… Маркиз, все поглядывающий на одну ложу, встал.
— M-lle Д’Анш готова нас принять, — сказал он. — Будьте смелее!
Пройдя узеньким коридорчиком, мы постучались перед дверью, на которой мелом было написано: «Анш».
Дама, престарелый господин и болонка занимали ложу.
В комнате перед ложей было зеркало и красный диван. «Вот где», — подумал я, и сердце забилось; казалось невероятным, что все так просто и легко.
Я не помню, что говорила мне m-lle Д’Анш: что-то о балах, об опере; слова ее были блестящи и остроумны, как у знатной дамы; она часто смеялась и так близко наклонялась ко мне, что я слышал запах не только ее духов, но и тела, а розовая пудра осыпала рукава моего камзола; одна мысль поглощала и волновала меня — об ее красоте, близости и доступности. Мужчины говорили о чем-то в глубине. Действие уже кончилось на сцене, когда запыхавшийся мальчик подал маркизу записку, как будто смутившую его, и, наскоро простившись и сказав, что оставит мне карету, он вышел чем-то расстроенный, вместе с пожилым господином, громко разговаривая; я же ничего больше не помнил. Через час постучавший слуга сказал, что представленье давно уже кончилось. Условившись о свиданье, мы простились долгим поцелуем на пустынной площади, при звездах уже по-осеннему ясного неба, хотя был еще только июль.
Опьяненный сладкими мечтами, ехал я по темным улицам в своей каретке, а слуга, откинув верхнее окошечко, сказал мне:
— Сударь, Бастилия взята!
Я велел ему ехать быстрее…
12 сент. 1906. Петербург.
Вечер у господина де Севираж{76}
После ареста и казни кавалера де Мондевиль мы стали собираться у Севиража.
Почти два месяца понадобилось для исполнения всего, что подсказывала осторожность и благоразумие, раньше чем наш новый канцлер счел возможным, наконец, назначить первый после казни стольких друзей вечер, которого мы все ждали с понятным нетерпением, так как в эти тяжелые дни общение с друзьями и сладкие воспоминанья безвозвратно прошедшего были единственным утешением немногих еще, хотя, быть может, всего на несколько часов отклонивших гибель, уже переставшую даже страшить, как что-то неизбежное и непреклонное.
В темном, ненавистного якобинского покроя плаще{77} я, соблюдая все предосторожности, в светлые весенние сумерки с багровым закатом и молодым нежным месяцем над Сеной прокрался к дому Севиража.
Условленный знак говорил, что все благополучно, и, стараясь остаться незамеченным, открыв калитку, я прошел по аллее уже начинающих распускаться акаций к маленькому домику маркиза, служившему в прежние времена веселым уединением для любовных и всяких других забав, а теперь единственному из всех владений оставленному, и то только благодаря особой милости к нему самого Друга Народа.{78}
Согласно уставу я, еще никого не видя, был проведен Мартинианом, последним из слуг, на которого можно было положиться, в крошечную комнату без окна, освещаемую одной свечой, где я с наслаждением скинул уродливый кафтан, чтобы переодеться в розовый шелковый костюм, уже слежавшийся от долгого неупотребления, но еще не вполне потерявший тонкий аромат духов, быть может, с последнего бала в опере или даже, кто знает, в самом Версале. Я нашел приготовленными также пышный парик с голубой лентой, шпагу, правда, с поломанной рукоятью, мушки в виде сердец, бабочек и цветов и, наконец, пудру, уже два месяца невиданную мною. И я чувствовал, как вместе с одеждой возвращаются ко мне прежние легкость, остроумие, изящество, веселость, красота, беззаботность, все эти милости неба, так тщательно скрываемые в последние месяцы под отвратительной маской санкюлота.{79}
Еще раз оглядев себя в маленькое зеркало, в котором при неверном свете дрожащей в моей руке свечи снова, колеблясь, возникал столь милый и давно потерянный образ кавалера и виконта де Фраже, напудренный, нарядный и взволнованный, я вышел в гостиную. Какой сладостью наполняли сердце все, даже столь утомлявшие когда-то мелочи строго соблюдаемого этикета. Как отдыхал взор на изящных манерах, слух — на тонких остротах и изысканнейших оборотах речи. Как прекрасны казались улыбки дам в высоких, искусно изображающих различные фигуры прическах и пышных фижмах; как стройны и галантны были будто воскрешающие все великолепие дворцов нарядные кавалеры.
— Какие новости, дорогой виконт? — встретил меня, вставая навстречу, хозяин.
— Вы слышали, на вчерашнем приеме король сказал{80} Мондевилю: «Я не слишком завидую вам».
— Да, а австриячка{81} выдала себя головой, хлопнув дверью так, что все подвески на люстрах зазвенели.
— Мондевиль был великолепен.
— А как посмотрел король на Куаньи, который не мог сдержать улыбки.
— Это все последствия ночного приключения в маскараде.