Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Обернувшись, Элис встретилась взглядом с Кэтлин, они поняли друг друга без слов: рисуя портрет неугомонного философа, Эдвард имел в виду себя.)
— Его страсть, — продолжал Эдвард, — может быть направлена на разные предметы. Это не что иное, как совесть, христианская совесть, которую мы носим в себе, хотя сами того не замечаем; ее можно уподобить своего рода духовному нутру — желудку, кишкам, селезенке, печени. Ну а что же делает эту страсть такой беспокойной, такой ненасытной? Нечто похожее на грехопадение — жгучая, немеркнущая, несмываемая вина, которая неотделима от нашего существования и которая была еще неизвестна старику Сократу. Эти муки совести (Эдвард не умолкал, он растравлял себя все больше; Элис в ужасе поднялась с места и скользнула к дверям, она не могла этого вынести)… у Кьеркегора, насколько я понимаю, имеют две основы. У него, как и у всех ему подобных, совесть чрезмерно уязвима, пышет багрянцем, красна, как перец, постоянно саднит. Во-первых, его совесть хочет познать правду, правду до конца, отдаться ей всеми фибрами души, чтобы ничего не утаить перед этой правдой, я сказал бы даже, стушеваться перед ней… И вместе с тем его совесть стремится убежать — да, да, и это тоже в ней заложено. Убежать от греховности, от невыносимого гнета наследственной вины. Почему люди ищут с такой неудержимой силой? Хотят скрыть, что уже кое-что нашли. Это ведь так естественно. Они знают: стоит сделать еле заметное движение, и они дотянутся до правды. Но люди не рискуют подступиться к ней.
Последние слова Эдвард невнятно пробормотал.
Голос О’Доуэла звучал без всякого выражения:
— Что это за правда, до которой так легко дотянуться?
Элис сердито прошептала у дверей:
— Не прерывайте его, бога ради. Дайте ему выговориться.
Эдвард:
— Какое еле заметное движение следовало сделать Кьеркегору? Поверить.
Он слегка откашлялся и опять взялся за томик:
— Кьеркегор пишет:
«Я хочу честности.
Если стремление нашего поколения, нашего времени состоит в том, что оно намерено честно, правдиво, откровенно и прямо поднять чуть ли не бунт против христианства, что оно намерено сказать богу: „Мы не можем, не хотим склоняться перед твоей властью“ (но надо особо отметить, что это говорится честно, правдиво, открыто) — тогда, как бы странно это ни прозвучало, я буду с вами!
Ибо я хочу честности.
Во имя этой честности я готов рисковать.
Положим, что я паду жертвой в буквальном смысле этого слова, все равно я паду жертвой не во имя христианства, а потому, что я хочу честности.
Да, я знаю: это встретит одобрение Бога; в мире „христиан“, в нашем мире, хоть один да скажет: я не вправе называть себя христианином… но я хочу честности, и ради ее достижения готов рисковать».
Эдвард, который держался все время очень прямо, медленно закрыл книгу, и она соскользнула с одеяла на ковер. Мать далеко отодвинула торшер. Эдвард опять оказался в темноте; поддерживаемый матерью, он лег на бок. Мать осторожно укладывала его.
Воцарилось молчание.
Отец:
— И как далеко завела его честность? Чем он для нее пожертвовал?
Из темноты донесся голос Эдварда:
— Он умер в больнице. У него было несколько друзей и последователей. Кое-кто из них порвал с церковью. Я читал, что позже многие занимались Кьеркегором. Влияние его на богословов весьма значительно.
Материалист-астматик, противник Эдварда:
— Да, на богословов. На кого же еще? Вы говорите, он жил в середине прошлого столетия. С тех пор человечество проделало две мировых войны. Вот вам свидетельство того, что его влияние было незначительным. А почему незначительным? Столь же мало, сколь господин Маклин сумеет повлиять пестрой раскраской заводских корпусов на производство оружия и даже на самого промышленника, принесет и призыв к честности. Люди выслушивают эти призывы и идут своей дорогой. Почему? Да потому, что порядок вещей сильнее нас, сильнее того, что о нем думают. Завод подчиняется собственным законам. Рабочие хотят жить, у них есть семьи, которые надо кормить. И промышленник тоже хочет жить, а пуще того — делать деньги и расширять свой завод. У технократов есть знания, они хотят их применять. И вот они совершенствуют тот или иной процесс, создают новую продукцию. Рынок сбыта уже подготовлен. Есть покупатели, продавцы, посредники, все они профессионалы, и еще есть реклама, газеты, огромные предприятия с сотнями служащих, оснащенные машинами, которые должны работать, на них трудятся печатники, наборщики, отделы распространения, мальчишки-продавцы. Это всего лишь небольшой фрагмент, частичка «порядка вещей», противостоящих мысли философа. Что тут изменит честность?
Элегантный брат Элис, профессор Маккензи, подал голос, в котором явственно слышалась ирония:
— И это еще пустяк по сравнению с государством, с правительством, с веками установленным институтом власти, по сравнению с армией, чиновничеством, парламентом и его двумя палатами, по сравнению со всей империей, имеющей в своем распоряжении сотни ведомств, полицию, суды, церковь. Как пробиться через все эти препоны, Эдвард?
О'Доуэл, противник Эдварда, решил заключить разговор:
— Все это можно понять на опыте самого Кьеркегора. Он умер, несколько его друзей порвали с церковью. А в мире на рубеже прошлого века было открыто электричество, и все получило новый оборот из-за электричества, а не из-за честности… экономика достигла небывалого подъема, общество пришло к развитому капитализму, к его империалистической фазе и… к двум мировым войнам.
Затаив дыхание, все смотрели на Эдварда, он сказал:
— Поэтому, видно, мы сидим сложа руки и ждем продолжения — следующей мировой войны. Наша роль — выжидать: в то время как физики и химики решают у себя в лабораториях нашу судьбу, я читаю вам, и только. Таинственных богов прошлого заменили образованнейшие люди из нашей среды.
Печальный голос Гордона:
— А ты бы чего хотел, Эдвард?
— Честности. Мир состоит не из одних физиков и химиков. Люди свергли старых богов, которые якобы вершили судьбами человечества. На самом деле они ничем не вершили. Теперь, по-видимому, настала очередь физиков и химиков претендовать на божеские почести. По-моему, на них взирают как на земное провидение, хотя они им отнюдь не являются. Технократы — такие же люди, как мы. Наконец-то эти боги и впрямь спустились на землю, теперь их можно увидеть воочию и положить конец их проискам. Кьеркегор, напротив, хотел иного — он хотел знания и честности. Хотел познавать, чтобы действовать. Говорить — тоже значит действовать. Он понимал жизнь и, пусть в пределах своих возможностей, желал действовать, вмешиваться в жизнь, а не быть игрушкой судьбы; на это его толкала совесть. И вот я задаю вопрос людям двух категорий — людям фантазии и людям дела: существует ли вообще человек? Или же Кьеркегор стоит, как лев на горе Мондора, и кидается в озеро, и борется с бесплотным призраком, с отражением, издевающимся над ним? Что с нами?
Слушать Эдварда было ужасно. Все остальные вели, в сущности, теоретическую дискуссию. Но здесь голос шел из глубины человеческой души.
Эдвард брел (и все это видели) по самому краю пропасти и взывал о помощи. Кое-кого била дрожь при звуке его голоса, люди дрожали не за него, а за самих себя.
Трудно было прервать молчание после вопроса, на который никто не ответил. Быть может, пауза только показалась такой длинной. Первой пришла в себя Элис. Она подсела к Эдварду, шепотом заговорила с ним, потом зашевелились остальные, тоже прервали молчание. Противник Эдварда, вульгарный материалист, мог бы сказать: вот видите, вы получили подтверждение моего тезиса — слово, настоящее честное слово, было произнесено, но мы его всего только выслушали. И все. Ибо слово было произнесено в доме Гордона Эллисона за чашкой чая в присутствии шести-восьми персон, и что же, несмотря на сказанное слово, компания за чашкой чая осталась такой же, какой была, все осталось тем же, кулисы никак не изменились, все тот же чай, пирожные, все то же общество. Правдивого слова как не бывало, гости вернулись к прерванной болтовне, ложечки весело застучали. А Кэтлин заходила по комнате, предлагая сигареты.
У Наумбургского собора
Эдвард не оставлял мать в покое. Допросы продолжались. Что заставило ее поехать во Францию? Почему она его искала? Зачем? Какой помощи она от него ждала?
Элис пыталась уклониться. Но ей пришлось заговорить. Она стала рассказывать о матери, которая стояла у Наумбургского собора.
— Я поехала в Германию, искала тебя и там.
И опять у церкви маячила старая женщина. Но это не был Монмартр. Это была побежденная страна, маленький городишко, Наумбургский собор в Германии. Женщина эта стояла долго, затем она села на садовую скамейку, голова ее была покрыта платком. По площади перед ней и по улицам сновали люди. Почему она здесь сидела? Она ведь ни с кем не договаривалась о встрече.