Город не принимает - Пицык Катя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не выбрасывай его, – сказала Женечка, когда мы прощались у Гостинки.
– Не волнуйтесь, Евгения. Я высажу его в горшок. У меня как раз на днях скончалась герань. Умерла от старости. Освободилось место, – заверил Олег, целуя Женечкину маленькую руку, перемазанную чернилами. Индийские колечки блеснули, поймав огонь фонаря.
Перед тем как спуститься в переход, я последний раз посмотрела на город. Невский – широкий, мокрый и плоский, гранитный блин, оплеванный и облеванный, обтекающий пивной пеной, – с одной стороны, вроде бы лежал под ногами, но, с другой стороны, двигался, как скатерть, стягиваемая за угол. Он засасывал сам себя, во всю свою ширину, вместе с горячими ресторанами и билетными кассами, витринными сервизами и свадебными платьями, толпами гопников и напомаженными нищенками, навьюченными тюками, – засасывал в Аничкову перспективу и тут же с треском разрывающегося фейерверка выхаркивал обратно бенгальские искры – выплевывал в лица идущим ослепительные огни дальнего света.
* * *Я даже не позвонила. Я просто пришла. Спустя месяца полтора. Сказала подругам, что влюбилась. Съела на дорогу плавленый сырок. Надела черный берет. Вышла на Сенной. И отправилась вниз по реке. Это была первая неделя апреля. Лед уже сник и треснул. Глыбы начали отделяться, заголяя участки бурой воды, но еще особенно не расплылись и местами стояли густо. На них валялись пивные банки, пластиковые бутылки из-под колы, попалась даже одна канистра. Под Певческим мостом выделялась длиннющая льдина с идеально ровным левым краем – тем, что всю зиму прилегал к стене канала и теперь отклеился сразу пятью десятками метров. Край этот был черен, как подступы ада. Его в два слоя покрывали бычки. Вот так, глядя на реку, можно было многое понять о людях: газированные напитки, сигареты, нечистоплотность. Вечная молодость, легкомыслие, безродность. Беззащитность, злоба и суицид. Северная Венеция. Я шла и думала, что хоть какой-нибудь студент консерватории мог бы хоть раз в жизни швырнуть с берега нотную тетрадь! – но нет. Он предпочитал не творить историю. Революционный шаг держали ценители фанты и пепси-колы.
У парапета стояли три старшеклассника. Они плевали в канал и любовались на полет тяжелых харчков. Я остановилась напротив дома. Страшно ли это – прийти к мужчине без приглашения? Страшно ли это – заявить о своих желаниях? Страшно ли это – остаться непонятой, отвергнутой, посрамленной? Страшно ли это на самом деле, или все-таки это страшно потому, что должно быть страшным? Я посмотрела вниз. И увидела два голубиных крыла, замурованных во льду. Они были вморожены симметрично, прямо как в магазине на продажу – как могли бы изображаться на схеме крепежа к спинке новогоднего костюма. И даже перышки были распущены веером. Я вспомнила о том, что в прошлый раз здесь выставлялась крыса. Я подумала, что это хороший знак, и сделала первый шаг к воротам. Так что же все-таки страшного в том, чтобы прийти к человеку и сказать ему: я не могу тебя забыть, я каждый час думаю о тебе – что? Ничего. Страшно дать руку на отсечение. Страшно оказаться в тюрьме. А прийти к мужчине – не страшно. Даже если он плюнет в лицо. Не может быть страшно. Не должно. В конце концов, плохо кончил Онегин. За Татьяну не приходится волноваться.
Я просто пришла. За полтора месяца я могла бы что-то придумать, зайти на кафедру, попросить телефон, родить какой-то учебный предлог. Но я просто пришла. Поднялась на последний этаж, обтирая полами голубиный помет. Сжала кулак и постучала костяшками по твердому краю, заголившемуся от дерматина. Ленточка Мойки еще держала меня на привязи – не поздно было вернуться на землю, броситься вниз, ломая ноги, упасть в прохладный апрельский воздух, добежать до ларька и купить бутылочку фанты, чтобы остаться со всеми, а не стоять здесь под самой крышей в полной изоляции – в полном одиночестве: только я и мои мокрые ботинки. Но я осталась. И дверь открылась.
– Привет, – сказал он запросто, будто жене, вернувшейся из магазинов. И, отирая руки замаранной тряпочкой, добавил: – Рад, что ты пришла.
Я ощутила эту радость. Определенно. Как ощутила бы запах разломанного в полуметре мандарина. Можно сказать, скульптор очистил эмоцию от обязательного здесь недоумения или неловкости, и свет оголенной радости пролился в меня с размаха. Ну кто бы еще из мужчин оказался способен? «Рад, что ты пришла». Он просто оставил свое чувство как есть – в первоначальном виде. Великий человек был велик во всем.
С точки зрения логики на тот момент в мире вряд ли существовала хотя бы еще одна женщина, способная заявиться к гениальному художнику спустя полтора месяца после того, как побывала на сорокаминутной экскурсии в его мастерской в числе еще пятнадцати человек – побывала, не обмолвившись ни единым словом. Но Строков встретил меня так, будто знал, о чем я думаю все эти полтора месяца. Предвидение было взаимным? Я расстегнула пуговицу. Он помог снять пальто, принял его со спины, в дореволюционной манере, и повесил на крюк, поверх груды сросшихся со стеною окаменелых с войны бушлатов, досыта напитанных минералом, потом и перегаром. Денег на химчистку у меня не было. Многократное заражение местным издохшим воздухом через пальто стало теперь неизбежным. Но углубляться в брезгливость не имело смысла, раз уж я все равно решила раздеться тут догола и где-нибудь даже лечь.
Коридор был до одури тесен. Не коридор, а щель. Проросшая внутрь хламом живая щель, которая сплющивала вошедшего, и тот чувствовал себя вобранным в некое окончательно больное нутро, загроможденное гроздьями тромбов.
– Я тебя ждал, – сказал он на вздохе.
В зал с козлами мы не прошли, а свернули в оказавшуюся сбоку маленькую комнату, комнатку, такую же кишкообразную, облегающую человека с головы до пят, но обжитую с тщанием, как вагончик с видом на океан. Справа стояла кровать, покрытая по-солдатски, без складочки. Слева – квадратное море книг. От пола до потолка. От угла до угла. Только ряды корешков, пригнанных плотно, на совесть, не хуже, чем чешуя леща. И прямо – треснутое окно. На подоконнике – облезлая жестяная банка – осколок империи, грузинский чай. Первый сорт. Чаеразвесочная фабрика имени Ленина. Я села. И натянула подол до колен.
– Сейчас кофе заварим, – он взял с подоконника банку и тряханул. Внутри что-то глухо, нехотя шлепнулось. – Армейский приятель привез, из Африки… Сейчас… Чайник… Кипятил уже, только вот снял с огня, и ты постучала… А?! Как знал, – он рассмеялся. Очень заразительно, трогательно. И, торопясь, вышел.
На полке, по центру моря, пред жмущими друг на друга спинами книг, стояла черно-белая фотография. Женщина. Лето. Малинник. Пестрое платье. Вьющиеся волосы. Височные пряди сколоты сзади. Спутанная челка. Счастливая улыбка. Комсомольское сердце. Спортивная кофта.
– Все, сейчас закипает, и можно будет залить, – он появился в проеме. – Потому что только крутым кипятком можно заваривать, иначе ничего не случится. Иначе просто щепка взойдет в холодной воде и это уже не кофе, а сплав бревна по реке.
– А у вас что, не растворимый?
– Ну, милая, обижаешь. Растворимый – для одиноких барышень. Мы же с тобой все-таки не смотрительницы Петродворца, можем себе позволить…
Он поднес к моему лицу открытую банку. Африканский кофе с виду походил на грязную муку.
– Вот, Степа, болтался на экваторе с легионом: в Афгане не навоевался. Поймал пулю, и, видимо, так понравилось, что захотелось еще.
От удивления я приоткрыла рот и глотнула воздуха.
– А что ты думаешь? – сказал он, с вызовом вздергивая подбородок. – И пуле пара нужна.
Вкус кофе устрашал. Чашка обжигала. На пальцы пришлось натянуть рукава. Исходившая паром мутная хлябь. Может быть, мы пили цикорий. Может быть, глину. Может, пыль. Или молотые кости бездомных собак. Скульптор ушел за вином. Я осталась одна. В принципе, счастье и так достаточно меня опьянило. Голова перевешивала туловище. Запаха – полный нос. Выпитая дрянь обволакивала песком горло и пищевод. Я прилегла. Треснутое оконное стекло было еще грязнее, чем кофе. Где я? Что там? Вид на Мойку или на смежный двор? Или там нет ничего, холод и пар? Стоит ли тогда уходить? Может, остаться здесь навсегда? Функцию окна взял на себя линялый снимок женщины, через который открывался вид на солнечный Советский Союз, зелень, юг, взморье, пионерские лагеря, полет стрижей, классики на асфальте и горячий хлеб. Сердце выбивалось из тела. Барабанные перепонки пульсировали в такт каждому удару. Лежать больше не было сил. Я встала и пошла посмотреть на козлов.