Собрание Стихотворений - Сергей Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
X.В.М. КОВАЛЕНСКОМУ[137]
Зовет мое воображеньеТебя, следящего движенья,В лазури, белых голубей.В лучах сиял их рой жемчужный.Они, казалось, были дружныС душою светлою твоей.
Вот, что воспеть всего приятней:Под полусгнившей голубятнейНа старом ясене доска,И волны заревой прохладыВ саду, где плачущей дриадыПоет старинная тоска.
Прозанимавшись до обеда,Ты строгий циркуль АрхимедаСменял на лейку и уду.Клевало плохо, и вдобавокТы всё вытаскивал пиявок…Что было смеха на пруду!
Да, наша дружба стала явней:Мы — два обломка стародавнейПолуразрушенной семьи.И Гоголем, АристофаномПолны под вечер, за стаканом,Остроты легкие твои.
Прими ж рифмованные дани,Златых Тургеневских преданийХранитель добрый и простой.На мнения людей не глядя,Мы будем верны, милый дядя,Заветам родины святой.
XI. А. Г. КОВАЛЕНСКОЙ[138]
Сквозь грезы зла, насевшие как пыль,Сквозь сумрак дней, тревожных и печальных,Встает одна пленительная быль,Прекрасный сон годов первоначальных.
Всегда на страже строгой красоты,Средь древних рощ, как древняя дриада,Одна душою не стареешь ты,Волшебница таинственного сада.
Люблю прийти в священный твой приют,Заботы дня на время обесценив,Где в розовом раю еще цветутНетленные Жуковский и Тургенев.
Как струны гармонической души,Что год, что час между собой согласней.Как полны мудрости, как хорошиСердцам детей твои простые басни!
К твоим ногам недавно я принесБольной души мучительные пени:Текла весна вершинами берез,Вдали сверкали ветхие ступени.
И понял я, взглянув на ясный лик,Что с роком ты, как гордый бог, боролась,Уча естеств таинственный язык,Птиц, струй, цветов утешный внемля голос.
С тобой шептались струйка и звезда…И Андерсен тебе любезен мудрый,И летопись Дворянского Гнезда,И нежный вздох Минваны златокудрой.
Теперь нежданно просветлел мой путь,Трагедия приблизилась к развязке,И я готов, как в оны дни, уснутьПод музыку твоей волшебной сказки.
ЦВЕТНИК ЦАРЕВНЫ. Третья книга стихов. 1909–1912[139]
Те spectem, suprema mihi cum venerit hora,
Те teneam, moriens, deficiente manu.
Tibullus. I
МАРИИ АЛЕКСЕЕВНЕ ОЛЕНИНОЙ-Д’АЛЬГЕЙМ преданно посвящаю
ПРЕДИСЛОВИЕ[140]
Разбирая мою книгу «Апрель»* (Русская Мысль, 1910 г. Июнь.), Валерий Брюсов, наряду с верными замечаниями и заслуженными мной упреками, высказал несколько таких, с которыми я отнюдь не могу согласиться. Оставить их без ответа с моей стороны могло бы значить одно из двух: или что я не дорожу критическим отзывом Брюсова, 2) или что я принимаю его упреки, как заслуженные. Но: 1) мнение Брюсова всегда мне дорого, как мнение моего любимого поэта и учителя, один тот факт, что после критики Брюсова я не только не перестал писать стихи, но даже решаюсь выступить с новым сборником, показывает, что не все упреки моего критика я принимаю как заслуженные. И к таким упрекам прежде всего отношу я упрек в том, что у меня «нет своего отношения к миру», «нет определенного миросозерцания», что я «неизвестно для чего повторяю евангельские сказания» и «развиваю в терцинах довольно наивные раздумия».
Позволю себе еще раз занять внимание Брюсова моими «раздумиями» (правда, не в терцинах, а в прозе) и коснуться существенного вопроса о поэтическом миросозерцании. Книга стихов не должна непременно являться выражением цельного и законченного миросозерцания. По большей части, книга стихов дает нам историю развития миросозерцания, его различные этапы.
Большой ошибкой было бы принимать за философское credo каждую отдельную мысль, заключенную в сборнике стихов. Книга стихов есть исповедь поэта, история его исканий, нахождений, ошибок, падений. Объединяет все отдельные мысли и переживания, заключенные в книге стихов, только единство сознания того, кто переживает, — поэта.
И предлагаемая теперь книга далеко не во всех отделах близка мне сейчас, многие страницы читаю я как чужие. Таковы для меня отделы, где слишком чувствуется одностороннее влияние Гёте, Батюшкова и Шенье, или где я старался разработать чисто реалистические приемы в описании мелочей обыденной жизни. И там, и здесь я ставил себе чисто-художественные задачи, в соответствии с настроением того момента, и считаю себя вправе поделиться с читателем моими опытами, если не считаю их вполне неудачными. Решительно отклоняя от себя обвинение Брюсова в отсутствии всякого миросозерцания, я охотно принимаю второй его упрек: в ученическом характере моих стихотворений.
И на предлагаемую книгу смотрю я как на «ученическую», в этом ее значении нахожу и мой суд, и мое оправдание. Но у меня есть надежда, что это последняя из моих ученических книг, что на последних страницах ее уже светлеет очерк устанавливающегося миросозерцания, находящего себе свои собственные поэтические формы.
Когда я закончил «Цветник царевны», мне стало ясно, что я совершенно ушел как от исторического критицизма, который сказался в моей первой книге «Цветы и ладан», так и от романтического пессимизма, который сказался во второй моей книге «Crurifragium». В предисловии к первой книге сказано: «При современном состоянии философской мысли едва ли возможно, без компромисса и самообмана, принять метафизику апостола Павла»* (Цветы и ладан, 10). В предисловии ко второй книге я противополагаю якобы ложному методу научного анализа истинный метод эстетического восприятия** (Crurifragium, IX, X.).
Новую книгу я издаю с твердой уверенностью в том, что наука и искусство разными путями ведут нас к одним целям, из которых высшая и подчиняющая себе другие есть цель религиозного знания и творчества, и что современная наука в своих дальнейших выводах неизбежно придет к новому утверждению той самой метафизики апостола Павла, которую она отвергла в незрелую эпоху своего развития.
Однажды мне пришлось высказать сочувствие идее профессора Зелинского о будущем славянском Ренессансе. Эта идея близка мне и теперь, но при следующих оговорках.
Высший расцвет искусства обыкновенно происходит от соприкосновения двух культур, от восприятия молодой, полной непосредственного природного и религиозного чувства народностью плодов многовековой и изысканной культуры. Так было, когда на почве дикой, средневековой Италии привились тонкие цветы византийского искусства. Это соприкосновение итальянской девственной культуры с перезрелым эллинизмом Византии дало весну Ренессанса, дало Джотто и Боттичелли.
Искусство раннего ренессанса до сих пор остается идеальным образцом, как соединившее в себе два начала: религиозное, условное, символическое, с одной стороны, и реалистичное, природное — с другой. Канон, условность, религиозность есть то, без чего не может быть истинное искусство. Этой религиозностью проникнут весь Джотто, она еще не исчезла и у Боттичелли. Но, в отличие от чистых византийцев, у Джотто есть всё возможное совершенство экспрессии, maximum реализма, допустимого в искусстве. С Леонардо начинается антирелигиозный характер итальянского искусства, достигшего полного падения в натурализме рафаэлевой школы.
Тот ренессанс, которого мы вправе ждать от русского искусства, который завещан великим прошлым нашей поэзии и духом нашего народа, есть именно этот ранний ренессанс прерафаэлитов. Начала этого ренессанса находятся в поэзии Жуковского и Пушкина, хотя и они не были свободны от предрассудков академизма и рафаэлевских традиций.
Россия — до сих пор дикая страна, не прошедшая того культурного пути, той классической школы, которую прошли народы Запада. Но при всей малоценности нашего культурного развития, мы обладаем тем, чего нет на Западе: массой религиозного народа, с одной стороны еще не потерявшего связи с землей и естественной религией, а с другой — глубоко восприявшего нравственные начала христианства: начала подвига, самоотвержения и любви. Эти начала завещаны нам и тремя корифеями нашей поэзии: Жуковским, о котором сказал Тютчев: «веял дух в нем чисто-голубиный», «его душа возвысилась до строю»; Пушкиным, в образе Татьяны воплотившим всё стремление русской природы и русской души к самоотречению, и Тургеневым, возведшим в лице Лизы это стремление до идеала церковно-аскетического. Из этих трех начал 1) народной религии, с ее близостью к земле, пережитками художественной старины и глубоко воспринятым нравственным началом христианства; 2) неисчерпаемой сокровищницы византийского эллинизма, оплодотворившего однажды искусство Италии и способного вновь оплодотворить наше искусство, и 3) нашего светского, культурного возрождения, выводящего себя из первоисточника нашей поэзии Пушкина, — из этих трех начал и может возникнуть будущий русский Ренессанс, ничего общего не имеющий с натурализмом и материализмом позднего итальянского ренессанса.