Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, бесстрашие перед смертью:
…Здравствуй, племяМладое, незнакомое! не яУвижу твой могучий поздний возраст…(«…Вновь я посетил…». 1835)Казалось бы, нет в русской поэзии большего поклонника свободы:
…Зависеть от царя, зависеть от народа —Не все ли нам равно? Бог с ними.НикомуОтчета не давать…(«(Из Пиндемонти)». 1836)Но кто, как не Пушкин, так понимал необходимость русской государственной мощи, необходимость, часто обреченную на непонимание и осуждение:
…Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,От финских хладных скал до пламенной Колхиды,От потрясенного КремляДо стен недвижного Китая,Стальной щетиною сверкая,Не встанет русская земля?..(«Клеветникам России». 1831)Мне хотелось донести до ребят глубокую и оправданную, диалектическую противоречивость Пушкина и в то же время незыблемость его глубинных нравственных принципов. Если вступают в непримиримый конфликт долг и чувство («Капитанская дочка»), то самый верный проводник – честь, которую, как известно, надо беречь смолоду… и которую (увы) каждый понимает по-своему.
Опыт моих долгих литературных разговоров со старшеклассниками обнаружил, что Пушкин и Лермонтов редко оказываются в одном круге предпочтений: обычно влюбляются либо в одного, либо в другого. Лермонтов чаще становился кумиром мальчишек, которые с упоением цитировали «Мцыри», восхищались Печориным и ломающимися голосами повторяли:
О, как мне хочется смутить веселость ихИ дерзко бросить им в глаза железный стих,Облитый горечью и злостью!..(«Как часто, пестрою толпою окружен…». 1840)Злая и горькая безжалостность юного Лермонтова к человеческим порокам заразительна; неотразимо действует на читателя и спокойное презрение таких вещей, как «Дума», проникающих в самую суть и сердцевину «застойных» времен. Врезалось в память чтение этого стихотворения Олегом Далем, одним из любимейших актеров 1970-х. В его исполнении каждое лермонтовское слово прямо соотносилось с нашей действительностью, а от трагически опустошенных глаз просто некуда было деться.
Стремительное взросление Лермонтова, человеческое, поэтическое и гражданское, доселе изумляет внимательного читателя, и особенно впечатляют результаты этого возмужания: безжалостность к женщине сменяется пониманием и мягким сочувствием; брезгливое презрение к большому свету начинает сочетаться с постижением бесконечно обаятельного русского национального характера и непоказным патриотизмом; юношеский вызов небесам уступает место подлинной и глубокой религиозности. До сих пор непонятно, как двадцатитрехлетний юноша смог дать такую исчерпывающую формулу человеческого счастья:
Окружи счастием душу достойную;Дай ей сопутников, полных внимания,Молодость светлую, старость покойную,Сердцу незлобному мир упования.(«Молитва». 1837)Суть этого взросления души и хотелось передать ученикам.
Подростковому и юношескому сознанию с большим трудом дается освоение абстрактных гуманитарных понятий, и текст «Мертвых душ» очень помогал мне иллюстрировать переход гиперреалистического письма в сюрреализм и чистейший абсурдизм. Абсурд как средство художественного воздействия – одно из главных потрясений внимательного читателя гоголевской эпопеи. В сущности, Гоголь был предтечей современного постмодернизма, и мне всегда хотелось донести это до учеников, еще и потому, что, как правило, осознавшие эту истину с новым тщанием впивались в строки едва ли не двухсотлетней давности. Чего стоит одно лишь знаменитое колесо из разговора двух мужиков на первой странице! Почему привлекают внимание к бричке даже не ее колеса (которых, как известно, четыре), а лишь одно Колесо, которому вдобавок приписывается магическое свойство в одиночку доехать до Москвы? Почему оно «в Москву доедет», но в Казань – ни за что? Зачем бричке встретился подробно описанный «молодой человек в белых канифасовых панталонах», напрочь исчезнувший из дальнейшего повествования? И так далее, и тому подобное.
Финальный абзац первого тома сводится к знаменитому противопоставлению «бойкой необгонимой тройки» (Руси), божьего чуда, которому «дают дорогу другие народы и государства», – и едущего на ней Чичикова, жулика и дельца средней руки. Незаметное на первый взгляд (и, кстати, абсолютно не замечаемое школьными читателями и интерпретаторами еще в 1930–1960-е годы), но ошеломляющее противоречие поразило уже героя шукшинского рассказа «Забуксовал» (1971), написанного и опубликованного в брежневские времена, причем механик Роман Звягин не только потрясен, но и явно унижен внезапно открывшейся ему истиной. А вот П. Вайль и А. Генис (к работам которых я питаю неизменное нежное пристрастие) в конце тех же 1970-х трезво заметили (правда, будучи в эмиграции, где и написали свою прославленную впоследствии и доныне зачитываемую до дыр «Родную речь»):
Чтобы Россия пришла в движение, чтобы и вправду «посторонились другие народы и государства», надо, чтобы аллегорической тройкой управлял Чичиков – средний, рядовой, маленький человек. Что с того, что он нам не нравится? Гоголю он тоже не нравится. Но, приходится повторить, других-то нет [4].
Некоторые занимавшиеся у меня мальчишки, однако, отказывались считать Чичикова «средним и маленьким человеком». «Это же гениальный бизнесмен!» – часто слышалось на заре 1990-х. Безусловно, такое мнение имеет право на существование, но мне приходилось, не прибегая к моральным оценкам, просто напоминать, что в конечном итоге чичиковская афера успеха ему не принесла.
Драма А. Н. Островского «Гроза», по моим впечатлениям, относится к наименее популярным произведениям школьной литературной программы; редко удавалось вовлечь ребят в живое обсуждение представленных там характеров (исключая, впрочем, анекдотическую реакцию, о которой я уже упоминала: чего, дескать, этой Катерине-то не хватало?). Поэтому я иногда говорила, особенно девочкам: в «Грозе» представлены все основные типажи русских мужчин, живые и актуальные до сегодня. В самом деле:
– оголтелый насильник «ндраву моему не препятствуй» – в лице Дикого;
– тихий, безвольный, изредка бунтующий пьяница – в лице Тихона;
– способный на чувство (и чувственность), слабый, «разводя руками» покоряющийся силе интеллигент – в лице Бориса;
– легкомысленный и бесшабашный, легко идущий на отчаянные поступки авантюрист – в лице Кудряша;
– наконец, наблюдатель и резонер, страшащийся и избегающий всякого действия, – Кулигин.
Спрашивается, к кому бедной женщине податься? Аналогичные типы легко отыскиваются в повседневной жизни – конечно, не только в русской, но в русской преимущественно, что легко объясняется нашей драматичной историей последних двух столетий. Как во времена Островского, так и теперь русской женщине остро не хватает мужчины – делателя и созидателя, который способен в числе прочего создать и семью. Такой подход к пьесе неизменно имел успех.
Не бог весть как популярен в школе и Некрасов, к которому я с детства питаю несколько отстраненную, но почтительную привязанность. Объясняется она тем, что поэма «Дедушка» запомнилась практически полностью с голоса вернувшегося из сталинских лагерей деда, Ивана Николаевича Павловского, о котором я уже упоминала. Каждое слово поэмы в его устах приобретало личный и прямо ко мне относящийся смысл и заставляло вдумываться в себя снова и снова. Нарядный красный с золотом двухтомник Некрасова сохранился в нашей семье с дореволюционных времен, и разглядывать проложенные папиросной бумагой дагерротипы, внюхиваться в пожелтевшие шелковистые страницы было дополнительным волнующим удовольствием.
Что же непосредственно до стихов… Я прекрасно