Красная луна - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он будто спятил. Кисть плясала по холсту, сама делала свое дело. Он мог работать с закрытыми глазами. Из-под кисти появлялось нечто страшное. Он работал на подсознании, освобождаясь от комплексов — так Ангелина его учила. Он лишь следовал ее наставлениям. «Когда тебе будет плохо, когда тебя будут осаждать немотивированные страхи, преследовать дикие видения — освободись от них. Дай себе волю. Не думай ни о чем, только дай себе выход. Выпусти свой страх, свою черноту из себя наружу. Кричи. Рви одежду. Бейся, катайся по полу, не бойся, это вовсе не постыдно. Подойди к мольберту и наноси на холст удары кистью, как если бы это был живой человек. У китайцев, для разрядки, есть ватная кукла, которую они бьют, лупят почем зря. Бей свой холст, терзай его. Ты не маньяк. Тебе не нужно убивать живого человека. Убивай черную краску. Убивай ее красной краской. Яркой красной краской». Господи, как же он хорошо, просто наизусть, помнил все, что она ему говорила, внушала.
Какой она все-таки классный психиатр. Ей не стыдно за свое искусство брать такие большие деньги. Вон в Америке у каждого — свой личный психолог, психоневролог, все толпами бегут к психиатрам, потому что встает бешеный выбор: или ты назавтра сдохнешь от стресса или депрессии, или…
Или. Или. Он как безумный швырял краску на холст. Черное небо. Вот она, черная поверхность его фрески. Он сделает там так, в Иерусалиме. И вот Он, Бог, идет босой по облакам. Но Он — невидим. Его никто не видит. Видят только нимб, красный огромный нимб над Его незримым затылком. Луна. Она уже взошла на ночной небосвод. Южная, громадная, иерусалимская Луна. Красный апельсин. Красная раскаленная на древних угольях сковорода. Кого на тебе зажарят, Луна?! Кого принесут в жертву?! Древние любили свежее мясо. А мы?! Мы — любим?!
Когда внезапно зазвонил брошенный на диван сотовый, его резко шатнуло назад, и он чуть не упал через валявшийся на полу открытый этюдник. Красные потеки стекали вниз по холсту, расчерчивали мрак. Он схватил трубку. Весь покрылся потом, с ног до головы.
Але! Але! Сафонов слушает!
Когда он услышал голос в трубке, он чуть не потерял сознание.
Ангел мой, — только и смогли прошептать губы.
Она была одна.
Она наконец-то была одна.
Как хорошо жить одной, одной в роскошной, ухоженной квартире, и тебе никто не мешает, не мельтешит под ногами, и ты испытываешь полное счастье — оттого, что владеешь своим временем, оттого, что идешь в ванную босыми ногами по мягкому ворсистому, как весенний луг, ковру, что накладываешь на лицо дорогие кремы, направляешь на лицо душ, и еще струю — туда, в низ живота, и — чуть раздвинуть ноги, чтобы приятно пощекотать себя ласковой теплой водой. Ляжки раздвинуты. Принимай поцелуи природы. Легкие поцелуи воды. Они чище и слаще мужских. Все мужики — козлы, и ото всех них плохо пахнет.
Ангелина жила одна. Все ее время, включая и ее больничное, рабочее, принадлежало ей. А уж у себя дома она чувствовала себя полновластной хозяйкой, веселой барыней. Дочь училась в Сорбонне, после того как прошла курс наук в Америке, в Гарварде; дочь усиленно хотела остаться за границей, да вот беда — никто не брал ее замуж, а ей, видно, хотелось, у всех девушек одно желанье на уме. Ангелина особенно и не огорчалась: дура девка, молоденькая идиотка, куда в ярмо хочет шею совать, еще наживется!.. — а втайне рада была, что взрослая дочь торчит далеко, отсюда не видно, не надоедает ей. Она, тиранша и стерва по натуре, любила быть, жить одна. Распорядок дня у Ангелины был жесткий. Вставала она по будильнику каждый день, и в воскресенье, в шесть утра, зимой — затемно. Выпивала, как царица Екатерина Великая, две чашки крепкого, двойного кофе без сахара — и садилась за компьютер. Ей всегда не хватало времени, и она смеялась, выпивая свой вечный кофе: о, почему в сутках не сорок восемь часов!
Ведь еще ко всему прочему, кроме спецбольницы и диссертации, она еще была и психолог-практик.
Психотерапевт у целого созвездия богатых, ну просто очень богатых людей Москвы.
У нее, у Ангелины Сытиной, доход был выше дохода хорошего столичного адвоката.
Что она, при таком-то положении и доходе, делает в этой своей дерьмовой больнице, черт?.. Вылавливает материал. Вот — выловила.
Губы, намазанные розово-малиновой, с перламутром, помадой, изогнулись насмешливо. Она рассеянно, глядя в окно, за которым зимнее солнце заливало асфальт и редких утренних прохожих, постучала пальцем по крышке «ноутбука», и длинный, хищно загнутый ноготь, как кастаньеты, зацокал: цок-цок. Как ее каблуки. Она всегда носила туфли на высоких каблуках. Шла по коридору своей занюханной пыточной больнички как царица.
Она наконец допишет диссертацию, и они с Евдокией слетают во Францию, в Камарг, поглядят на великолепных камаргских лошадей, а то и покатаются на них, и она, и ее Дуська прекрасные наездницы, позагорают, полюбуются на цветущий миндаль, а потом рванут на юг, к морю, в Ниццу, в Тулон… А может, взять недельный отпуск — удрать из опостылевшей больницы на целую неделю! — и махнуть в Святую Землю? Там сейчас ее старый друг, ее бывший пациент какой-то храм будет расписывать. Они созванивались недели две назад, он ей сам сказал. Ах, Витас, Витас, бедный Витас. Какая невообразимая куча секс-комплексов была у бедняги! Ну и намучилась она с ним! Он, художник с талантишком маленьким, но юрким и подвижным, как мышиный хвостик, умудрился сделать из дерьма конфетку, прогреметь, воссиять, стать столь же известным, как знаменитый Судейкин, но только его известность держалась на скандале — на его скандальных эротических полотнах, на попках и письках, что он писал, как проклятый, все время, днем и ночью, бесконечно — он писал и писал, сходя с ума, голых баб, страшных, окровавленных, стонущих или дико смеющихся, с множеством грудей и вагин, с раззявленными в сладострастном крике ярко-алыми хищными ртами… Он обратился к ней инкогнито. «Вылечите меня, умоляю вас! Облегчите мою участь! Я не знаю, куда мне спрятаться от них! От этого кошмара! Они преследуют меня… они нависают надо мной ночью, кричат надо мной, хотят меня пожрать, избить… уничтожить!.. Я заплачу любые деньги!» Ей пришлось немало повозиться с живописцем. Она вылечила его. Она переспала с ним ночь, но не стала его любовницей, хотя он был бы не прочь. Она сделала проще и жесточе. Она, не даваясь ему, ускользая от него и из-под него, привыкшего, приученного к тому, что все женщины без исключения под него ложатся с восторгом и визгом, влюбила его в себя безумно. Он писал ее портреты по памяти; он писал ей страстные, сумасшедшие письма. Ей это льстило. Я — источник твоего вдохновения, что может быть почетней, я — муза, смеялась она! Ее улыбка напоминала ему оскал тигрицы. Его длинные романтические волосы напоминали ей гриву льва. «Прелестный мальчик, — подумала она о нем благосклонно, — сумел так разрекламировать себя, что заказы сыплются ему не в горсть, а в пригоршню». Скорей всего, Витас уже вылетел туда, в Иерусалим. Он обещал прислать открыточку или звякнуть оттуда, из отеля. Он звал ее туда — что ж, может, именно туда она и полетит.
Но этот юный идиот в ее больнице, этот скинхед, этот…
Она закрыла глаза.
Вцепилась пальцами в крышку «ноутбука».
Перед глазами отчего-то встал огромный, огненный, охваченный пламенем крест.
Улыбка тронула ее губы. Она прошептала:
Те… Те, кого мы убили… Те, кого мы убили ради того, чтобы другие — жили… Вы — где?.. На этом кресте?.. Четыре стороны света… Четыре руки у креста… Четыре… Свастика — тоже четыре, только — ноги… Она бежит… Бегу и я… Куда?.. Что ты забыла в той палате, где лежит этот пацаненок?.. Что с тобой?.. С твоим сердцем?.. Неужели ты приклеилась к нему хоть полосочкой своей кожи?.. Если это так, тогда ты — дура… Ты, Ангелина, круглая дура… Берегись… Борись… Он для тебя должен остаться только лакомой конфеткой… Только — сладким цукатом… Помни, сладким цукатом!.. Ам — и съела…
Она рассеянно и брезгливо, будто сырую рыбу, взяла со стола сотовый телефон и набрала номер Сафонова.
Это я, — сказала она весело. — Привет. Ты еще не улетел в свой Иерусалим?
Тишина. Ничего, кроме тишины. Потом далеко, в ином пространстве, послышалось тихое: «Ангел мой». «Хм, я для него все еще муза. И все еще вожделенная, у, сексуальный маньяк», - насмешливо скривила она перламутровые губы.
* * *— Это ты подбросила мне фотографию, паскуда! Ты! Ты! Ты!
Я не паскуда. — Цэцэг резко обернулась к Ефиму от зеркала, перед которым прихорашивалась, чтобы ехать на ипподром. Она ехала не на скачки, не играть, не ставить на самую быстроногую лошадку, не испытывать судьбу — она ехала сама скакать на лошади, лошади были ее невероятной, ее самой большой страстью после денег и мужчин. — Паскуда тот, кто может так говорить своей женщине. Впрочем, Фима, я отнюдь не твоя женщина. У меня, дорогой, все-таки, как-никак, своя жизнь, свой дом, свой муж, — она подчеркнула это «муж», - свои планы, свои пристрастия. И попрошу…