Красная луна - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец, Георгий Маркович, дородный, с серебряными висками, с собачьими брылами под румяными, несмотря на обвислость, щеками, отдыхал, как и подобает банкиру, магнату, боссу, в роскошном мягком кресле, обитом, черт побери, не этим треклятым кожзаменителем, а натуральной тончайшей телячьей кожей — такую кожу, выделанную особым образом, можно смело пускать на простынки, не то что на обивку диванов и кресел. Он вскинул голову на ворчание жены. Ефим сидел за столом, перед ним в фарфоровой чашке — только что купленный у антиквара сервиз, настоящий Гарднер — дымился его любимый чай с бергамотом и с апельсиновой коркой, привезенный папочкой из Парижа «Сэр Липтон — колонист», стояло блюдо с темными отборными финиками — финики он тоже очень любил, — а еще блюдечко с очищенными раковыми шейками — мамочка Адочка сама очищала, своими тонкими высохшими пальчиками, заботливая, наша мамочка — лучшая мамочка в мире, сынок, ты не находишь?..
Ефим, похоже, не собирался пить чай. Ни раковые шейки, ни бутерброды с икрой, столь же заботливо приготовленные и мерцающие на серебряном подносе — настоящий Филиппепи, только что из Флоренции! — ни торт, ни финики его не привлекали. Он, любитель поесть, попить, в заводи своей безумно-напряженной жизни, патриархального чаю с батюшкой и с матушкой, сейчас сидел за столом сам не свой, будто выпил горькую отраву, а не рюмку отличного, двадцатилетней выдержки французского коньяка вместе с отцом, для пищеварения, перед ужином.
Мама, нет, ну ты взгляни только… Умоляю… взгляни… не поленись…
Да я уже гляжу, — Ариадна Филипповна поджала тонкие губы, беря из рук Ефима фотографию и вглядываясь в снимок. Она еще не различала сфотографированного лица и фигуры в тусклом, медово-приглушенном свете вечернего бра, да и перед глазами мельтешили еще белые кружки, петли, лепестки и завитушки, поэтому все еще недовольным тоном произнесла:
Голый тут кто-то, что ли?.. не вижу…
Когда она рассмотрела, поднеся фотографию поближе к глазам, и подняла лицо к Ефиму — Ефим поразился. На сухих тонких аристократических губах матери играла усмешка.
Где ж это тебя, Фимочка, так изумительно нарядили? — протянула она удивленно-радостно. «Так, она воспринимает все это как веселый маскарад. Она не понимает, что это не я. Она думает, что это я». — На каком таком празднике?.. И тебе не страшно цеплять на руку эту гадость… эту нечисть, свастику эту?.. Мы, поколение ваших отцов-матерей, против нее боролись… а вы, видишь ли, играетесь в нее!.. Ах, Фимка, Фимка… ну зачем тебе эти детские забавы… оставь их этим… бритоголовым… как их… скинхедам?..
Ефим поднял от чашки к чаем навстречу матери тяжелые, будто налитые расплавленным железом, глаза.
Это не я, мама. — Ариадна Филипповна не узнала его голоса. — Ты пойми, что это не я. Осознай это. Я тебе говорю: это — не — я.
Отец перегнулся через стол. Прищурился. Издали разглядел фотографию. Зычно захохотал. Ефим с ужасом слышал, слушал его хохот.
Черт знает что и сбоку бантик! — Георгий Елагин весь аж колыхался от смеха. — Умереть мне на месте! Ты! Да ведь это же ты, Фимка! Ну не актер же театра Сатиры, в конце концов! Или ты считаешь, что под тебя, дорогой мой, взяли и загримировали шоумена Сашу Гордона?! Где это ты, родимый мой, так чудовищно надрался, что тебя взяли, переодели и щелкнули, на потеху массам?! Ведь тебя сейчас, не ровен час, посредством этого снимочка так чудесно пропозиционируют, что хоть стой, хоть падай! — Елагин-старший прекратил смеяться. Отдышался. — Или тебя не пугает перспектива политического скандала? Или, милый мой, — Георгий Маркович подозрительно окинул безмолвного сына пристальным, рентгеновски-прощупывающим взглядом, — ты сцепиально на эту авантюру пошел? Но зачем тебе, такому разумному, такому, — он снова перевел дух, — рациональному, такому… подкованному как блоха, черт побери, во всех этих нынешних щекотливых партийных вопросах!.. зачем тебе, скажи ты мне, такая дешевка? Такая бодяга? Где, если не секрет, ты этак снялся? Может, забрел на «Мосфильм» ненароком… а?
Молчание растеклось по гостиной, как мед из хрустальной вазочки. Чай остывал. Ариадна Филипповна держала в руках вязанье, как белый флаг.
Я говорю вам, что это не я. Это человек, как две капли воды похожий на меня, ясно?
Он говорил как глухим. Как умственно отсталым. Втолковывал. Слог за слогом. Букву за буквой.
Это. Не. Я…
Елагин-старший дернулся всем телом. Искривил улыбку. Погладил кончиками пальцев серебрящийся висок.
Брось врать… Это ты… Что я, тебя не узнаю?.. Твое выражение лица… Твои глаза… Морщинка между бровей, вертикальная, вот она… И родинка — вот! Вот! Адочка, посмотри, ну разве ж это не родинка нашего дурака Фимки, которого вся страна считает…
Кем вся страна считает Ефима, он не успел узнать из замолкших уст отца. Ариадна Филипповна перегнулась через подлокотник кресла. Выхватила из рук у мужа фотографию. Впилась в нее глазами. Под искусно наложенными на морщинистые щеки румянами было видно, как она побледнела. Провела по фотографии рукой, рукавом.
Родинки тут никакой нет. Это была всего лишь черная шерстинка, я ее стряхнула, — сказала Ариадна Филипповна мертвым, бесцветным голосом. — Родинку можно нарисовать снова. Можно замазать тональным кремом. Можно намалевать на лице сто родинок. Но ведь перебитый нос ни за что не сделаешь. Ни за что. Ни за что.
Дрожащей рукой она вернула фотографию мужу. Указала сухими пальцами, цепко держащими костяной крючок, на перебитый — это ясно было видно на большой, хорошей портретной фотографии — свернутый набок нос. Парню, столь безумно похожему на него, видно, нос перебили в драке.
И потом, подбородок. У Фимки раздвоенный подбородок. У этого — гладкий.
Голос Ады был ровен, тускл и тих, будто бы она, держа в руках тяжелый равновесный брус, шла по тонкому канату над пропастью.
КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ. ЗЮЙД
«Я так хочу быть с тобой…»
Вячеслав Бутусов…Он, как одержимый, делал эскизы. Такой заказ, разумеется, на дороге не валяется. Такой сумасшедший заказ!.. Такой монументальный заказ… Ну все, теперь он прославится. Тебе что, славы мало, старик?.. Ну ты, Тинторетто недорезанный, Рублев ты недоделанный… Микеланджело недобитый. Работай.
Работай! Еще эскиз! Бумага летит прочь. Не нравится! Порвать в клочья! А этот — хорош. Накладывай краску. Крепче держи карандаш. Художник, рисуй!
Одиннадцатая заповедь. Боюсь, я скоро не буду рисовать. Страх отнимет у меня силу.
Да нет, брось дрейфить, старик, заказ есть заказ, да еще какой — роспись храма в Иерусалиме. Не каждый мазила получает от судьбы такой заказ!
Он боялся. Он дико, как древние люди боялись леших, кикимор и чертей, боялся своих заказчиков. Так боятся дьявола во плоти.
«Какие же они дьяволы, дурень, они ж за твою Россию. За мою?! Международная мафия это, как все и вся. Пусть Россией не прикрываются. А тебе-то, старик, какое дело?! Тебе заплатят твои деньги, и гуляй, казак! Гуляй, все схвачено, за все заплачено! Или тебе еще что-то нужно?! Шматок вдохновенья, не правда ли?!»
Позвонили ребята-напарники, с кем он восстанавливал фрески в храме Христа Спасителя: «Эй, Витас, куда пропал? То ли зазнался шибко, то ли рассчитался уже?.. Что не являешься висеть в своей люльке?..» Он отшутился: болею, мол. «Знаем, знаем, как ты там болеешь! — заржал в трубку смешливый верзила Валя Любимов, которого все звали просто Валя Усатый. — Сколько баб там рядом с тобой в постельке болеет?.. Две?.. Три?.. Помни, браток, Бог троицу любит!..» Он отодвинул трубку от уха. Ему был неприятен чужой смех. Над ним — смеялись?.. «Отвали, Валя. У меня срочный заказ. Сижу работаю. И даже водку не пью, представь себе».
Бабы, на удивленье, не звонили. Как вымерли все. Ах, великий и неподражаемый сексуальный художник Витас Сафонов, тебя, никак, все покинули. Временно? Хорошо бы навсегда. Тогда бы я, без бабьих виноградных гроздей, на меня навешанных, глядишь, и стал бы действительно великим художником.
Штрих. Еще штрих. Еще цветное пятно. К черту!
Он отшвырнул начатый лист с эскизом росписи. Телефон молчал. За окном его мастерской снова разлилась чернильная темень. А в Израиле уже тепло, уже апельсины зреют. Да там стреляют, стреляют опять, проклятье, стреляют всегда. Горячая точка планеты, так, кажется, идиотски привесили ярлык к этой земле?! А где она не горячая, старик? В Антарктиде?
Он ждал звонка только одной бабы. Эту женщину он ждал всегда.
Ангелина, позвони. Ангелина, Геля, сука. Я нарисую для тебя огромную красную Луну. Это будет нимб Бога твоего, попранного, распятого. И тебя, Ангелина, я изображу у ног Его там, в соборе, который подрядился расписывать, гори все синим пламенем.
Он, роняя по дороге бутылки со скипидаром и банки с разведенной краской, тумбы и подиумы, коробки с початыми и целыми тюбиками, ринулся к мольберту. Чистый холст. У него на мольберте всегда стоял чистый холст. Он схватил палитру, подцепил кистью жирный кус красной краски, ляпнул на девственную белизну холста. Как дефлорация, зло и весело подумал он, как красное женское чрево. Как это японцы называли женское лоно?.. Красный Пион?.. Рубиновый Грот?.. Как ни назови, все одно бесповоротно туда тянет. Все мы, мужики, хотим туда, в лоно, откуда нас исторгли когда-то, вернуться. Таков закон.