1993 - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всё ты врешь! Ну и где здесь черви? Покажи хоть одного! – Лена присела, собирая гриб из травы. – Где, я тебя спрашиваю? – Подняла лицо, столкнулась с его взглядом, показавшимся ей жестоким и тупым. – Скотина! – Она вскочила и полоснула по воздуху раскрытым перочинным ножом. – Давай мне сюда свой гриб! Я его тоже покрошу! Приятно тебе будет?
– Эй! Ты что? – Виктор заслонялся от нее корзиной и отступал.
Лена с некрасивым искаженным лицом шла на него, сжимая нож, и голосила:
– Думаешь, всё тебе позволено, да?
Пятясь, Виктор вывалился на поляну, споткнулся о кочку, чуть не упал, выпрямился и пошел на жену. Она замерла, бросила нож и корзинку – грибы рассыпались и покатились, забавные и разноцветные. Он толкнул ее корзиной в грудь, подхватил левой лапищей и чмокнул в губы.
– Скот! – она дунула ему в лицо снизу вверх.
Он аккуратно отставил корзину и ухмыльнулся, словно набираясь силы.
Потом спокойно и ласково взял ее лицо двумя ладонями, сжав щеки. Она замычала, лягнула его ногой, он сместил ладони, зажимая ей уши, и присосался длинным поцелуем. Она укусила его за губу, он встряхнул ее, дернул влево-вправо… Несколько мгновений они качались в странном танце, и оказались на траве, между двух кочек.
Он лежал на ней, придавив всю и удерживая запястья вытянутых рук, то ли вглядываясь в ее лицо, то ли ничего не видя.
– Отстань!
– Не отстану.
– Витя, ты охерел? – В ее голосе послышалась юморная хрипотца. – Отпусти меня! Я сейчас закричу! Ты понял?
– Ау, – передразнил он. – Что ты закричишь? “Ау” закричишь?
– Витя, Вить! Здесь люди ходят…
– Здесь можно. Это лес. Давай, идиотка, слушай, что я тебе говорю.
– Сам идиот.
– Сама идиотка.
– От тебя по́том воняет.
– И ты, и ты… – Он проговорил, смакуя: – Вонючая…
– Ненавижу.
– Я тебя.
– Я… Ай! – Губы их слились согласно, сладко и крепко.
Виктор отстранился и пристально посмотрел на нее.
Она лежала с закрытыми глазами, молочный цветок клевера пробивался сквозь темные волосы. Он резким движением потянул на ней тренировочные штаны вместе с трусами, обнажил по бедра, приподнял ее и новым движением спустил их до колен. Нагота жены была смуглой и бледной, пухлой, и живот немного пухл, нежные морщинки на бедрах, над коленом голубел плевок синяка от огородного ушиба, лобок был крепкий, выдвинутый, подбритый, в жесткой черноте волосков. Он лег на нее и стал двигаться медленно и внимательно, глядя не на нее, а в сторону, чутко вслушиваясь в звуки леса. Пели птички. Они не были слышны всё это время лесной ходьбы, а сейчас он слышал их треньканье. Они словно подмигивали друг дружке свободными, какими-то необязательными трелями, то заливистыми, то отрывисто-короткими. Интересно, что, если не прислушиваться, их песенки можно было не слышать. Но вслушавшись, он обнаружил, что их нельзя не слышать: так они пронзительны. Эти звуки напомнили ему печатание на электрической машинке: настырный бег по клавишам, звяк абзаца, и снова беглые и размашистые ударчики.
Лена зажмурила веки плотнее, и лицо ее стало страдальчески-сладострастным. Виктор ощущал, как ее жесткие волоски колются сквозь заросли его лобка, по лбу ее ползла божья коровка, кто-то бегал, нарезая щекотные круги, у него за шиворотом. Он схватил себя за загривок, никого не поймал, весь вздрогнул, делаясь одним существом с женой и этой поляной, и вообще со всей природой, как будто чувствуя, как растет трава. На секунду он представил черную воронку, которая его втягивала, словно это сама мать-земля вращалась вместе с ними. Он сливался с чем-то огромным, что знало и оберегало его.
Она стала шевелить губами, подыскивая слово, облизывать их языком, длинным, непослушным, и слюна блестела на губах; потом лицо ее застыло маской страстного ожидания, а живот… нет, не живот ее, а похабное ее брюхо стало гулять большими волнами и напряглось, каменея. Наконец из нее вырвался плаксивый оглушительный всхлип, и Виктор вжался в нее мощно, как только мог, и подождал, пока она ослабнет, выпустит из себя ток.
Быстро поднялись. Не глядя на жену, он принялся собирать рассыпанные грибы.
Лена села на большой пень. Он привалился к ней спиной.
Возле пня чернело кострище, в котором покоилась обугленная крупная кость.
Солнце плавилось на стволах. Свет заливал поляну белесым цветом, нагревал голову и менял зрение, так что травы на миг начинали казаться снегом, а кочки сугробами. Стук дятла донесся из неожиданной близи и зазвучал так, будто кто-то ломиком колет лед.
Супруги сидели, изумленные, не понимая, что же случилось, готовые пересечь порог солнечного удара, лишь бы и дальше сидеть так – спина к спине, – ничего не понимая, но ощущая родство и слабость взаимности. Может быть, вся их прежняя жизнь была только путаным предисловием к этому свиданию на лесной поляне.
Вдруг отчетливо, но увлеченно и глубоко зачирикали птички. Лена пошевелила лопатками, как бы намекая, что слышит их, и тотчас, словно в отместку этому чириканью, долетел принесенный ветерком далекий смутный гул Ярославского шоссе.
Виктор заговорил первым:
– А хорошо бы отпуск взять… На море махнуть… Скажи? У нас отпуск когда? Октябрь? А давай раньше возьму…
Лена, протянув руку через плечо, погладила его по горячим кудрям, нырнула ниже в теплую гущу, царапнула прохладную и влажную кожу. Она гладила его по затылку, по темени, пропускала заросли сквозь пальцы, точно бы пытаясь защитить от лучей.
– На море… Помнишь, как ездили? Помнишь, Лен? Таню возьмем. В Крым поедем…
Она слышала его голос спиной – слова гулко и невнятно толкались ей прямо в сердце.
– Давай никогда больше не будем ругаться! – сказала она и сжала его волосы в кулачок.
Потом они повернулись друг к другу. Они обнимались молча, и перед ними чернел жирный угольный след когда-то горевшего костра.
– Никогда не будем. Это я виноват. Я правда видел: тот гриб больной был. Можем вернуться. Найдем его, и я докажу тебе.
– Верю…
– Не веришь! Прости за грубость. Лена!
– Что?
– С тобой так хорошо… А мне и сравнивать не с кем. Никто не нужен мне больше. Я тебе никогда не изменял!
– И я тебе, – охотно отозвалась она.
– Верю. Я про другое спрошу: почему мы всё время как кошка с собакой? Погоди, не отвечай! Мы ведь о нас с тобой так никогда откровенно и не поговорили. Ты не смейся! Помнишь, я сразу в тебя втюрился? А ты меня не любила. Нет, не отрицай. Я тогда по глазам всё видел, и меня эти глаза твои холодные еще больше обжигали. А когда узнал, что не первый, совсем голову потерял. Ух, пить хочется… – Виктор говорил с неловкими паузами, отирая лоб, каждая фраза давалась ему с трудом, как будто он взбирался по крутому склону. – А ты-то, Лен? Если заблуждаюсь, ты поправь, но ведь и ты меня потом полюбила. По глазам уловил. Когда? Не знаю… Подскажешь?
– Что? – спросила Лена, довольно хихикнув.
– Опять ты!.. – он в отчаянии хлопнул себя по колену и убил комара, пьющего сквозь ткань. – Или у тебя иное мнение?
– О чем?
– О чем… О любви, о чем!
– Я с тобой, мой муженек, всегда во всем согласна, – распевно проговорила она, оплела его шею руками и смачно поцеловала в щеку.
Они опять замолчали.
Виктор мысленно вернулся к их давней поездке в Ялту. Они вставали рано, не выспавшись, и всегда раньше заведенного будильника их поднимала Таня с танцем и песней из детсадовского репертуара. Она запрыгивала на двуспальную кровать: “Трамвай! Трамвай! Штанишки одевай!” – трясла отца за плечо и вместо: “Вставай” по ошибке кричала “Трамвай”. Он сонно поправлял: “Не трамвай, а вставай”, но она была неисправима; он накрывался одеялом, она хныкала с гневом и била по одеялу. Лена рявкала, девочка замолкала, уползала к себе, оскорбленная, и сжималась калачиком. Тогда родители окончательно посыпались и утешали ее, но она оттаивала лишь за завтраком ближе к компоту. Так повторялось каждое утро.
Едва Таня засыпала, они отправлялись на узкий балкон, где дышали сумерками, которые быстро переходили в южный мрак и пахли спелым инжиром. Море было заслонено другим корпусом, таким же высоким белым новостроем. Им бы, конечно, хотелось спуститься в город, бродить в огнях, искупаться в море, напиться на ночном пляже и заснуть, но они не могли покинуть ребенка. В этой несвободе была особая прелесть, и они целовались. Они тихо целовались вечерами, муж и жена, прислушиваясь к комнате.
Утром они спускались к морю треснутой асфальтовой дорогой вдоль стены из круглых камней; кошки сидели на старинных люках, желтели палые ягоды алычи, Таня неслась в плясе. После полудня по дороге в гору она ныла – уводили с моря, да и идти вверх она не любила. В один из дней они взяли билет и на пароходе сплавали в Ливадию. Гуляли вокруг сахарного дворца и пристали к экскурсии. “Раньше здесь обитал царь с семьей, а после революции устроили госпиталь для рабочих”, – резво говорила экскурсовод, молодая хохлушка с зубами сахарными, как частичка дворца. “А я их видела, царских детей! – не разгибаясь, громко встряла растрепанная седая старуха в чем-то просторном, вроде ночной рубахи, поливавшая из шланга упругий можжевеловый куст. – Я девочкой была, цветы им носила”.