Осенние дожди - Георгий Халилецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот вам и гражданка Кунина В. А.! — произносит он наконец. — Вот вам и Варюха-кнопка! «Начало занятий...» Надо же!
И тут происходит нечто вовсе уж невероятное.
— Какая я тебе кнопка, какая кнопка? — обиженно взрывается девушка. — Подлый у вас барак, вот что скажу. Никогда от вас доброго слова не услышишь. Кно-опка... А я-то бежала в магазин, еле-еле выпросила торт.
Серега разводит руками:
— Потрясен. Ошеломлен. Раздавлен! Варвара Купина, но всем законам вам полагается, как минимум — орден Славы. В нашем поселке достать торт? Ну, знаете!
— То-то и оно,— скромно вздыхает Варюшка.
— Посрамлен, Варенька,— прижав руку к груди, покаянно восклицает Шершавый. — И ты сейчас услышишь такие слова, каких даже Алексей Кирьянович для тебя не придумал бы. Ради такого случая мне даже Борькиного энзэ не жалко! — И поясняет: — Борька вчера пивом у Сычихи отоварился.
— Ладно уж. Валяй, открывай,— согласно вздыхает Борис и командует: — Шараф, бокалы!
Шараф понимает с полуслова. Он тотчас составляет в тесный кружок наши эмалированные кружки, граненые стаканы, потом лезет в свой чемодан и выгружает на стол остатки душистого среднеазиатского великолепия.
Серега артистически открывает бутылку; пиво пенится, а на стол — ни капельки: разливает по кружкам и стаканам.
— Постойте, постойте, а торт! — всполошилась Варюха. Она режет его, раскладывает по тарелкам.— Ешьте, пожалуйста.
— Вот тебе и почтарка, — говорит Серега и первым поднимает кружку. — Кунина В. А.,— патетически, с надрывом произносит он,— когда ты станешь самым знаменитым в стране востоковедом... и на площадях восхищенных городов тебе будут воздвигнуты прижизненные памятники в натуральную величину...
— Не намекай,— скромно говорит Варюха.
— ...А мы останемся безвестными тружениками кайла и штыковой лопаты... Об одном буду просить тогда: не отворачивайся при встрече, Кунина В. А.! И не делай, пожалуйста, вида, будто мы вообще никогда не были знакомы. Потому что мое сердце не перенесет этого. Я кончил.
— Новое дело! Пей, говорун.— Девушка оглядывает всех нас сияющими глазами.— Я сегодня такая счастливая!
Она храбро выпивает все до дна и опускается на стул. Шайдулии вытирает платком и пододвигает ей самое красивое яблоко, она машинально надкусывает его и тут же откладывает в сторону. И вдруг жалобно всхлипывает, шмыгая носом.
— Алеши нет,— по-девчоночьи размазывая слезы, говорит она.— Вот кто порадовался бы! Вы-то все думали, что это у нас так, чудачество. А он признавался, что восточными языками с детства интересуется. Он так необыкновенно про Японию рассказывал. Как папа про океан.— Она всхлипнула: — Ах, сэнсэй ты мой, сэнсэй![2]..
— Что уж там,— грубовато-участливо говорит Лукин.— Найдется твой сэнсэй
— Эх, Варвара, Варвара,— с неожиданной страстностью восклицает Шершавый.— Была бы ты чуть-чуть постарше, а я помоложе.
— Что было бы? — тихо произносит она.
— Ничего. Заслал бы на старинный манер сватов. Вон, Алексей Кирьянович, поди, не отказался бы сослужить службу. Как, Алексей Кирьянович?
— Надо полагать, да.
— Трепло ты, Сережка.— Девушка благодарно улыбается, отчего ее лицо вдруг становится мудрым и взрослым, встает, ладошкой смахивает с ресниц слезинки и начинает завязывать платок.
— «Чем меньше женщину мы любим,— грустно декламирует Шершавый,— тем больше нравимся мы ей!» — И не поймешь: дурачится он, или в самом деле ему грустно.
— Глядите, все знает,— насмешливо удивляется Варюшка.— Ладно, я побежала. Это ведь я так, на минутку, по дороге. У меня еще работы...
И уже в дверях прощально машет нам:
— Саёнара! До свиданья!
Глава двенадцатая
1Человек начинается с самостоятельности. Без этого и думать не думай, что ты тоже личность.
Вот лежал я, прикрученный гуппером к этой окаянной скрипучей кровати, и мне казалось нет унизительнее состояния, и я уже готов был поверить, такова уж моя разнесчастная планида — от всех зависеть, все терпеть. А главное, не видеть того, ради чего ехал сюда: самой стройки.
А теперь! Теперь-то мне и черт не брат, и Галочка-Галина с ее ледяным взглядом распрекрасных глаз не устрашение.
Теперь я могу, правда, пока еще не каждое утро, но все-таки выбираться па улицу поселка; и в моем дневнике стали появляться такие записи:
«Тема для художника-публициста: утренняя толпа. В ней — все зримые и незримые приметы века...»
Только в эти дни я узнал, какое это действительно счастье — вставать чуть свет, мыться ледяной водой, завтракать вместе со всеми, за одним столом, с шутками-прибаутками, а потом выходить на улицу, в бодрящую прохладу утра, и вливаться в общий поток тех, кто, молча или перебрасываясь фразами, торопясь или вразвалочку, идет начинать свой день труда.
Молодежь — та чаще всего обсуждает спортивные новости: кто у кого выиграл, кто кому проиграл. Горячась, доказывают преимущества одной футбольной команды перед другою. Пожилые толкуют о политике, о международных делах. Или о детях: какие те непослушные, весь бы мир, им кажется, надо перекроить по-своему. Старики...
Впрочем, стариков в поселке нет.
Мне всегда казалось: то, что делают строители,— все равно, где бы и что бы они ни строили,— равнозначно чуду. Вот не было ничего. Никаких намеков на обжитость места. Тайга. Редколесье. Кустарник. Огненные саранки в траве, буйство пьяняще сладкого дикого жасмина. Разве что протянулась где-то чуть заметная тропочка, проложенная корневщиками или охотниками,— неопытный глаз горожанина и разглядит ее не всегда.
Потом придут геологи. Палатка у ручья: задымленный казанок на треноге над оранжевым танцующим огнем; неизменная старенькая гитара и песня:
А путь далек и долог,
И нельзя повернуть назад...
А потом явятся строители. И тут-то начинает вершиться чудо!
Древнеиндийские легенды утверждают: мир возник из Хаоса. Не знаю, как мир, а уж города наверняка возникают именно из него.
Сперва будет мешанина из кранов, опалубки, заляпанных ящиков с раствором цемента, штабелей кирпича и леса. Потом из всего этого, из сумятицы голосов, грохота взрывов, надсадного рева моторов, из всего того, что зовется коротким словом — стройка, начнут возникать контуры заводских корпусов. Шеренги первых улиц. Цепочки столбов электролинии.
Но это еще не промышленная стройка, это лишь ее преддверие, изначалье. Настоящая стройка начнется, когда, охрипнув от споров на планерках-пятиминутках, черные от летнего загара прорабы примутся перебрасывать силы строителей на доделку главного корпуса и корпусов вспомогательных,— не помню ни одного случая, чтобы где-нибудь обходилось без доделок, нужда в которых нередко обнаруживается в последнюю минуту.
И вот уже прибывают монтажники ставить машины в незавершенных, иной раз даже без крыши, огромных и гулких цехах, где над головами снуют ошалелые воробьи.
Монтажники — привилегированный парод; это не грабари или каменщики; парни, как правило, молодые, напористые, уверенные в себе. Они не работают, а творят, не просят, а требуют, потому что им-то уж ни в чем отказа не будет,— самый их приезд — доброе предзнаменование: стало быть, скоро всем хлопотам конец.
Но хотя до этого еще далеко, комбинат все-таки растет.
Ворчат иной раз ребята, под горячую руку, случается, такую критику разведут, что хоть все руководство стройки снимай, а начнут в преддверии Октябрьского праздника подводить итоги — и сами ахнут удивленно: сделано-то, оказывается, даже больше, чем полагалось по плану.
— А у рабочего человека,— убежденно подтверждает Лукин,— всегда так: глаза страшатся, руки делают.
У меня такое впечатление, что Лукин от всех этих событий даже подобрел. Теперь, бреясь по утрам, он нет-нет и замурлычет под нос, чего с ним прежде не случалось:
С чего начинается Родина?
С картинки в твоем букваре...
— Братцы, творится что-то немыслимое! — восклицает
Серега, а Борис тут же, недвусмысленно, показывает ему кулак: тс-с, не спугни песню.
С чего начинается Родина?
С заветной скамьи у ворот...
Два эшелона, один за другим доставили подкрепление — технику. Экскаваторы, скреперы, тракторы-тягачи шли со станции длинной колонной, и у въезда в поселок, там, где дорога делится на две: одна идет к складам, другая — к строительной площадке,— их встречали озорным звоном тарелок, уханьем барабана, всхлипыванием труб самодеятельного оркестра.
Тут же устроили митинг. Руденко взобрался на головную «Колхиду», сорвал кепку с седой головы, вскинул в широком жесте руку:
— Товарищи, други вы мои золотые! Вот теперь пойде-ет у нас дело живее!