Осенние дожди - Георгий Халилецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все умничаешь, Лукин! Самым умным хочешь быть?
— Хочу,— невозмутимо подтвердил бригадир.— А ты разве не хочешь?
Хохот прокатился по помещению, где шло заседание.
— Чем же тебя не устраивает этот... проект? — хмуро спросил Виноградов.
— А всем,— твердо произнес бригадир.— Тут все — по шару: «Повысить, улучшить...» Ни рублем, ни аршином не измеришь. А мы хотим ясности. День кончился — и надо знать, что он нам дал.— Выдержал паузу.— Не те мы, товарищ Виноградов. А ты этого не понимаешь.— Лукин шагнул к столу и положил листок.— Не буду подписывать.
И вот тут Виноградов сорвался.
— Н-ну, Лукин, ну-у, Лукин,— задыхаясь от гнева, повторял он.— Видал я демагогов. А с демагогами знаешь что бывает?!
Лукин даже присвистнул от неожиданности:
— Во-он куда ты повернул!.. Это я, стало быть, демагог?
— А ты что ж думал,— шумел Виноградов.— Решил сорвать соревнование, а тебя за это по головке гладить?
Лукин посмотрел на него изумленно:
— Сорвать? Ты думай, что говоришь? Ну какое же это соревнование? Липа.
И тогда началось нечто невообразимое...
— Понимаешь, Кирьянович,— возбужденно рассказывал сейчас нам об этом Лукин.— Он-то, Платов-атаман, не думал, что отпор получит. Восемнадцать бригад ему тут же вернули эти... обязательства. Сами решили как следует все посчитать, обдумать.
Виноградов поминутно порывался что-то возразить, но Лукин жестом останавливал его.
— Ты, брат, слушай, слушай. Я тебе же для пользы говорю. В глаза. Хуже, если люди о том же по углам станут шушукаться.
— Вы кто по специальности, товарищ Виноградов? — спросил Борис.
— Будто не знаешь...
— Так то должность — не специальность. Так, Алексей Кирьянович?
— Ну, лекальщик,— нехотя произнес Виноградов.
— А разряд? — не унимался Борис.
— Ну, четвертый...
— Так за каким же лешим вы, простите, администратором стали? Такая дефицитная специальность. Высокий разряд!
Виноградов опешил. Он поднялся, возбужденный до крайности, подбородок у него дрожал.
— Да ты сиди, сиди,— урезонивал его бригадир.— Сейчас чайник закипит, завтракать будем.— И распорядился: — Борьк, режь хлеб, колбасу, пошевеливайся.
— Есть пошевеливаться! — весело отозвался Борис. И начал собирать на стол.
— Да вы тут все с ума посходили! — взметнулся снова Виноградов.— Я к ним по делу, а они...
— Какие же дела в воскресенье? Воскресенье для отдыха придумано.
Виноградов схватил шапку, устремился к двери. Но у двери все-таки задержался:
— Ты всерьез говорил, что в «Труд» напишешь?
— Непременно,— кивнул Лукин.— Сам не сумею, Алексей Кирьянович поможет. У него слог приличный.
2Чем дольше я живу в поселке, тем почему-то реже и неохотнее думаю о пьесе. Когда иной раз представлю себе размалеванные театральные холсты, на которых декораторы будут пытаться воспроизвести эти удивительные просторы, предзимние рассветы и закаты, с их нежным и бледно-сиреневыми и золотистыми полу топами; этот растущий на моих глазах поселок, который сами строители уже
давно называют городом и спорят, какое же имя дать ему; а главное, когда мысленно представлю знакомых актеров загримированными «под Лукина», «под Руденко»,— мне вдруг делается неловко. Понимаю, что это не рассуждения драматурга-профессионала. Искусство — вовсе не грим «под кого-то», и не примитивно разрисованные холсты. Нет, это стремление проникнуть в самую суть человека, разглядеть там пружины, двигающие его поступками. Это — главное, а не портретная похожесть.
Чувствую, что не убедил себя. «Ну хорошо,— возражаю себе.— Допустим, ты прав. Предположим,- что проник в суть. Так что же должно тебя особенно заинтересовать — с точки зрения искусства, разумеется?»
Вот Лукин. Куда ты его отнесешь — к активу или в пассив? Или Алексей. Сбежал. А почему сбежал? Потому, что ему страшно разочаровываться в человеке, которого он всю жизнь, несмотря ни па что, втайне придумывал для самого себя. Или Серега...
Так я иной раз целыми днями хожу по поселку и спорю с собой, и убеждаю, и переубеждаю. Это мучительный нескончаемый спор.
Катерина, поди, сказала бы:
— Ну, а что такое творчество, как не спор художника с самим собою?
«...Вот ты спрашиваешь, друг мой Катерина Петровна, чем же я здесь, как ты выражаешься, «обогатил душу»?
В поселке ко мне привыкли и даже незнакомые запросто именуют Кирьянычем. Уже не удивляются, когда в час обеденного перерыва я приду и молча подсяду к какой-нибудь группе рабочих — без всякой цели, просто так, разговоры послушать. На планерках, на собраниях никто у меня не спрашивает: для чего это я вдруг тут появился? Молча потеснятся, дадут место. В курилке, не прерывая разговора, протянут пачку «Беломора» и о делах разговаривают как с равным; вот только, если зайдет речь об охоте или рыбалке, меня в разговоре вежливо обойдут: мое мнение не в счет,— всем известно, что я не охотник и не рыбак.
Иной раз кто-нибудь из пожилых рабочих вдруг спросит: «Слушай, Кирьяныч, вот ты, говорят, по заграницам ездил. Скажи на милость, не примечал, что у них делают, чтобы зимой уберечь раствор от замерзания? Ведь это же мука мученическая, а не работа!»
Не хочу утверждать, что здесь я постиг что-то такое, чего ие знал до этого. И все же жизнь моя, не будь этой поездки, оказалась бы в чем-то обедненной.
Библиотекарь Наташа — о ней я тоже писал: славная, наивная девчушка — устроила встречу читателей со мной. Народу, сверх всякого ожидания, набилось столько, что через час нечем стало дышать. Спрашивали обо всем: как становятся писателями? Откуда берут сюжеты? Правда ли, что писатель сперва накапливает в блокнотах чужие выражения, а потом выдает их за свои?
А потом как-то само собою получилось: от этих вопросов отошли и заговорили о своем, близком. О вечерней школе. О заработках. О том, что такое, в моем представлении, романтика. Один парнишка, смущаясь, вызвался прочесть свои стихи, и мы заспорили об их достоинствах, а он сидел счастливый и растерянный.
После этого дня меня на стройке окончательно признали своим...»
— Кирьяныч, сильно занят? Поговорить охота.— Лукин пододвигает стул, садится на него верхом.— Вот ты объясни мне, как это люди не научились понимать: если их пробуют выволочь из самой настоящей трясины, так это же для них стараются, а не для какого-то гам дяди?
— Погоди, погоди. К чему такое сложное вступление?
— А вот к чему. Хожу я в эту бывшую Маркелову бригаду. Шефствую, так сказать. Ничего не скажу: в работе люди — поищи таких. Норма не норма, время не время, вкалывают, как надо. Но и все тут! Начинаю про международные дела — отворачиваются, расходятся по своим углам. Это им неинтересно. Говорю про то, что религия — дурман, обижаются.
— Может, слишком сложно то, что ты им рассказываешь? Не у всех же грамотешка...
— Да нет, четыре-пять классов у каждого. А у некоторых — семилетка.— Он вспомнил что-то, рассмеялся.— Один недавно решил, видно, меня за грудки схватить растеряюсь, лет? Спрашивает: «Вот ты, Лукин, твердишь: религия и наука — вечные и непримиримые враги. Верно — нет?» — «Ну, Верно»,— говорю. «А как же это совмещается: и наука утверждает, что материя вечная, и книги Ёккле...» Тьфу, черт!
— Екклезиаст?
— Во-во. И она, говорит, утверждает то же самое. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки». Ну и так далее.
— Интересно. А ты что же?
— А я ему отвечаю: «Мозги у тебя, парень, набекрень. Там о чем, в твоей книге? О том, что бейся не бейся, хоть в лепешку расшибись, а ничего в жизни не изменишь... А мы вон реки в другую сторону повернули и Голодную степь озеленили. И в космосе опять же...» Смеется, гад! Темный ты, говорит, человек, Лукин.
— Слушай, а ты, случаем, не слишком ли вспыльчив с ними? Это ведь отпугивает.
— А то ты не узнал моего характера? Сегодня, правда, не выдержал — говорю им: «У меня что — других забот нет, кроме как с вами тут каждый вечер кувыркаться?»
— Мощная агитация, ничего не скажу.
Лукин задумался ненадолго, потом весело воскликнул:
— Ну ничего! Все равно расшевелю их, вот увидишь! Есть и у меня одно средство. Я у Наташи-библиотекарши книжицу одну высмотрел. «Забавное евангелие» называется. Начну им с завтрашнего дня вслух читать. Пусть даже один останется слушать, он потом остальным — не удержится — расскажет!
Лукин походил по бараку, как-то удивленно крутнул головой:
— Ай да Маркел! Ай да ирод проклятый! Успел, гляди-ка, наработать!
Глава четырнадцатая
1Всякая умная работа, то есть такая работа, в устройстве которой участвовали ум, сообразительность и расчет, в конце концов сама становится объединяющей. Она увлекает людей так, что они забывают об усталости. Появляются какие-то совершенно иные критерии. Наблюдать такую работу — удовольствие, участвовать в ней - тем более.