Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сказала ему безо всякой обиды:
— Я уйду одна. Вам ни к чему меня провожать.
— Нет, я провожу.
— Не стоит. Она же может снова позвонить.
— Ты думаешь?
— Если она что-то заподозрила, то обязательно еще раз позвонит.
— Я прошу меня простить.
— За что?
— Да ни за что, просто за то, что отпускаю тебя одну.
— Это моя вина.
Она ему улыбнулась. И когда она была готова и уже зажгла сигарету, подошла к нему и поцеловала в лоб легким братским поцелуем. Ее пальцы нащупали его пальцы и пожали их. Она тихо сказала:
— Желаю удачи!
После чего он, полуодетый, уселся в кресло и прождал весь остаток ночи.
Но Кэй не позвонила. Первым признаком начинающегося дня был свет, появившийся в комнате маленького еврея-портного, который включил лампу.
Неужели Комб обманывал сам себя? И теперь всегда будет так? А может, ему будут открываться все новые глубины любви, которые предстоит постичь?
Лицо его оставалось неподвижным. Он был очень утомлен, от усталости ломило тело и голову. Было такое впечатление, что он перестал вообще думать.
Но он теперь был абсолютно уверен — и эта уверенность буквально овладела всем его существом, — что именно в ту ночь он окончательно убедился в непреложной истине: он любит Кэй по-настоящему и безоглядно.
Вот почему при первых лучах утреннего света, которые проникли в комнату, отчего сразу же потускнела лампа, он почувствовал нестерпимый стыд за то, что произошло.
10
Она, наверное, не поймет, не сможет понять. Пока в течение часа он ожидал ее прилета в аэропорту «Ла Гуардия», он все время спрашивал себя без всякой рисовки, просто потому, что знал состояние своих нервов, выдержит ли он все это. Заранее сказать это было невозможно.
Все, что он делал в эти сутки, и то, что он чувствовал сейчас, неизбежно будет новым для нее. Ему придется заново, если можно так выразиться, приручать ее. Его мучил тревожный вопрос: а будет ли она в состоянии все это воспринять и проявит ли готовность следовать за ним дальше?
Вот почему он ничего не сделал с утра из того, что собирался сделать к ее приезду. Он не стал себя ничем утруждать, не соизволил даже сменить наволочку на подушке, на которой лежала Джун, и не проверил, остались ли там следы от губной помады.
К чему? Он так был далек от всего этого! Все это казалось ему таким незначительным!
Не заказал изысканного ужина у итальянца-ресторатора и не посмотрел, есть ли что-нибудь в холодильнике.
Что же он делал в этот день? Она бы ни за что не догадалась. Он раздвинул занавески, придвинул кресло к окну и сидел там все утро. На улице было совсем светло, но безрадостно. На небо, покрытое облаками, было больно смотреть.
Так и должно было быть. Дождь, ливший почти неделю, сделал отвратительным цвет кирпичных домов напротив. Занавески и сами окна поражали своей удручающей банальностью.
Да и смотрел ли он на них? Позже он с удивлением отметил, что не обратил даже внимания, чем занимался еврей-портной, их своеобразный фетиш.
Он чувствовал себя очень усталым. Ему приходила в голову мысль поспать несколько часов, но он так и остался сидеть, расстегнув ворот, вытянув ноги, не выпуская изо рта трубки. Пепел из нее он выбивал прямо на пол.
Просидев так, почти не двигаясь, до полудня, Франсуа встал, направился к телефону и впервые заказал междугородный разговор. Он звонил в Голливуд:
— Алло! Это вы, Ульстайн?
Этот человек не был ему другом. Его друзьями были там французские режиссеры и артисты, но он не счел нужным обращаться к ним сегодня.
— Говорит Комб. Да, Франсуа Комб… Как? Нет, я говорю из Нью-Йорка… Я знаю, старина, что, если у вас было бы что мне предложить, вы бы мне написали или телеграфировали… Я вам звоню совсем не по этому поводу… Алло… Не прерывайте, барышня…
Ужасный тип! Он знавал его еще в Париже, но не в «Фуке», а рядом с рестораном, у входа в который тот обычно бродил, чтобы подумали, что он только что оттуда вышел.
— Помните о нашем разговоре? Вы мне сказали тогда, что если я соглашусь на средние роли, будем точны, речь идет, естественно, о мелких ролях, то вам будет нетрудно обеспечить меня материалом… Как?
Он горько усмехнулся, представив себе, как тот раздувается от самодовольства и гордости.
— Давайте уточним, Ульстайн… И не будем говорить о моей карьере… Сколько за неделю?.. Да, я согласен на любую роль… Ну, черт возьми, вас это не касается! Это мое дело… Отвечайте только на мой вопрос и плюньте на все остальное.
Незастеленная кровать, а с другой стороны серый прямоугольник окна. Яркая белизна и холодная серость. И он говорит резким голосом:
— Сколько? Шестьсот долларов?.. Это в удачные недели?.. Хорошо, значит, пятьсот… Вы уверены в том, что говорите?.. Вы готовы подписать со мной контракт, например, на шесть месяцев по этому тарифу? Нет, я не могу ответить сразу… Вероятно, завтра. Впрочем, нет… Я сам вам позвоню.
Она не знает все это, Кэй. Она ожидает, может быть, найти квартиру, утопающую в цветах. Ей неизвестно, что он уже думал об этом, но отогнал эту мысль, пожав пренебрежительно плечами.
Разве не прав он был, опасаясь, что она может и не понять?
Уж очень он быстро двинулся вперед. У него было ощущение, что будто за короткий срок проделан невероятный, огромный, головокружительный путь. Людям нужны года, а то и вся жизнь, чтобы пройти его!
Звонили колокола, когда он выходил из дома. Должно быть, было ровно двенадцать часов дня. Он вышел на улицу в бежевом плаще и тронулся в путь, засунув руки в карманы.
Кэй даже и не подозревает, что сейчас уже восемь часов вечера, а он на ногах с полудня, кроме каких-нибудь четверти часа, когда куда-то заходил съесть hot dog[9], особенно не разбираясь, где и что он ест. Это и не имело никакого значения.
Он пересек Гринвич-Вилэдж и направился в сторону доков Бруклинского моста. Впервые он прошел мешком весь этот огромный железный мост.
Было холодно. Морозило. На небе низко висели плотные серые облака. На Ист-Риверс ему бросились в глаза яростно бьющиеся волны с белыми гребнями, сердито свистящие буксиры, уродливого вида коричневатые пароходики с плоской широкой палубой, перевозящие, подобно трамваям, кучу пассажиров, следуя по одному и тому же маршруту.
Вряд ли бы она ему поверила, если бы Франсуа ей сказал, что пришел в аэропорт пешком. Останавливался он только два или три раза в дешевых барах, плечи его trench-coat[10] были сырыми, руки по-прежнему засунуты в карманы, со шляпы стекала вода. Он ни разу не дотронулся до музыкального автомата. В этом не было необходимости.
И все, что он видел вокруг во время своего паломничества в мир обыденности, — темные фигуры людей, снующих под ярким электрическим светом, магазины, кинотеатры с их гирляндами лампочек, сосисочные и кондитерские с их унылой продукцией, музыкальные автоматы, электробильярды и многое другое, что огромный город смог изобрести, дабы люди могли скрасить свое одиночество, — все это он был способен отныне созерцать без отвращения и без паники.
Она будет здесь. Она вот-вот будет здесь.
И только одно, последнее чувство какой-то тревоги щемило душу, пока он шел от одного блока домов к другому, мимо кирпичных кубов, вдоль которых тянулись железные лестницы, установленные на случай пожара. При виде этих домов невольно возникал вопрос даже не о том, где черпают люди мужество, чтобы в них жить — на этот вопрос не так уж трудно ответить, — но о том, как они находят мужество, чтобы умирать в этих домах.
Мимо с грохотом проходили трамваи: в них были видны бледные и замкнутые лица. Дети — темные фигурки в сером, возвращались из школы. Они тоже пытались развеселить себя.
И все, что он видел в витринах, было печальным. Деревянные или восковые манекены стояли в страдальческих позах, протягивали свои розовые руки в беспомощной мольбе.
Кэй ничего об этом не знает. Она вообще ничего не знает. И то, что он ровно полтора часа мерил шагами холл аэропорта среди людей, которые ожидали, как и он. Одни раздраженные и тревожные, другие веселые, или равнодушные, или довольные собой. Он же спрашивал себя, выдержит ли он до конца, до последней минуты.
Он думал именно об этой минуте, о том моменте, когда он ее увидит. Ему хотелось знать, будет ли она такой же, какой была, будет ли похожа на ту Кэй, которую он любил?
Но все это более тонко и глубоко. Он обещал себе, что сразу же, с первой секунды, он просто посмотрит пристально, не отрываясь, ей в глаза и заявит:
— Кончено, Кэй.
Она, вероятно, не поймет. Получается вроде какой-то игры слов. «Кончено» — это означает, что хватит непрестанно ходить, преследовать, гоняться. Хватит бегать вдогонку друг за другом, то принимать, то отказываться.