Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я наконец понял… Много мне понадобилось времени, ты не находишь? Но не надо на меня за это сердиться…
— Нет, я не буду, мой милый.
— Видишь ли, дело в том, что мужчины вообще не обладают такой тонкостью, как вы… Ну а еще потому, что у них больше гордости.
— Да, мой милый. Это не имеет значения.
Голос ее был таким серьезным и таким нежным.
— Ты поняла все раньше меня. Ну а теперь я тебя догнал… Мы оба все поняли… Это чудесно, не так ли?
— Это чудесно, мой милый…
— Не плачь… Не надо плакать… Я тоже не плачу… Но я еще не освоился с тем, что понял, ты понимаешь?
— Я понимаю.
— Теперь все. Конец маршрута… Путь был долгим и порой трудным… Но я прибыл… И я знаю… Я тебя люблю, Кэй… Ты слышишь, а? Я тебя люблю… Я тебя люблю… Я тебя люблю…
И он опустил в подушку свое мокрое от слез лицо, тело его содрогалось от хриплых рыданий, а Кэй продолжала улыбаться, и изредка доносился ее голос, который шептал ему прямо в ухо:
— Да, мой милый.
9
Утром он получил письмо и, даже если бы на нем не было мексиканской марки, он сразу бы догадался, что оно от Кэй. Он никогда не видел ее почерка. Но уж очень он был для нее характерен. Настолько, что это его даже растрогало, потому что такую Кэй, по-детски пугливую и ужасно неосмотрительную, знал наверняка только он один.
Это, конечно, было смешно, но ему казалось, что в написании некоторых букв он узнавал изгибы ее тела, черточки над буквами напоминали ему кое-какие из тех еле заметных морщинок, которые иногда появлялись у нее. И отчаянная порывистость, и огромная слабость: графолог, очевидно, распознал бы у нее болезнь, ибо он полагал и почти был уверен, что она еще не выздоровела, не оправилась полностью от своей болезни, и всегда будет казаться, будто ей пришлось пережить ранение.
И ее столь заметные колебания в тех местах, где она натыкается на трудное для нее слово или слог, в орфографии которого не уверена.
Она ничего не сказала о письме во время телефонного разговора ночью. Вероятно, потому что у нее не хватило времени. Ей было нужно столько сказать ему, что она об этом и не подумала.
Серая мгла за окном действовала теперь на него успокаивающе, а дождь, который все продолжал лить, стал тихим аккомпанементом его мыслей.
«Мой дорогой!
Как же ты, наверное, одинок и несчастен! Вот уже три дня, как я приехала, но не могла найти времени, чтобы написать тебе, ни возможности позвонить. Но я постоянно думаю о тебе, мой бедный Франсуа, о том, как ты там, в Нью-Йорке, наверное, не находишь себе места от волнения.
Ибо я уверена, что ты чувствуешь себя совершенно потерянным и совсем одиноким, и спрашиваю сама себя: что же ты во мне мог найти такого, что мое присутствие так стало тебе необходимо?
Если бы ты видел, какое у тебя было выражение лица тогда, в такси, у Центрального вокзала! Мне понадобилось все мое мужество, чтобы не повернуть назад и не кинуться к тебе. Позволь мне признаться: я почувствовала себя от этого счастливой.
Возможно, я не должна была бы тебе этого говорить, но я с самого Нью-Йорка ни на минуту не перестаю о тебе думать, даже когда нахожусь в комнате моей дочери.
Я тебе позвоню сегодня ночью или завтра. Все будет зависеть от состояния Мишель, ибо я провожу все ночи в клинике, где мне поставили небольшую кровать в комнате рядом с ней. Признаться, я не осмеливалась просить соединить меня с Нью-Йорком. Мне тогда пришлось бы говорить или из моей комнаты — а дверь к дочери всегда открыта, — или же я должна была бы звонить из приемной, где сидит какая-то змея в очках, которая меня не переносит.
Если все будет хорошо, это моя последняя ночь в клинике.
Но я должна тебе объяснить, чтобы ты правильно все понял: ведь я тебя знаю, ты начнешь сам себя мучить.
Прежде всего покаюсь, что чуть было тебе не изменила. Но успокойся, мой дорогой друг. Ты сейчас увидишь, в каком смысле я употребляю это слово. Когда я тебя покинула у вокзала и приобрела билет, и себя почувствовала вдруг такой потерянной, что бросилась в ресторан, с трудом сдерживая себя, чтобы не разреветься. Твое осунувшееся лицо с трагическим взглядом, которое я увидела через стекло такси, все время стояло перед глазами.
У стойки рядом со мной сидел какой-то мужчина. Вряд ли я сейчас могла бы узнать и даже припомнить, старый он был или молодой. Но как бы то ни было, я обратилась тогда к нему:
— Вы не можете со мной поговорить? Мне еще ждать двадцать минут. Говорите что угодно, иначе я тут прямо на людях расплачусь.
Я, должно быть, опять выглядела дурой. Мое поведение подтверждало, как я сейчас понимаю. Я, по-видимому, стала говорить сама и выложила все, что было на сердце, и даже толком не помню, чего я там наговорила этому незнакомцу.
Рассказывала ему о тебе, о нас. Сказала, что уезжаю, а ты вот остаешься. Понимаешь? Потом мне вдруг пришло в голову, что я еще успеваю тебе позвонить. И только в телефонной кабине сообразила, что у тебя нет телефона.
В конце концов, даже не очень соображая, что делаю, я села в поезд. Проспала там целый день. Понимаешь, Франсуа, у меня даже не хватило сил встать и пойти в ресторан, я съела только один апельсин.
Тебе не наскучил еще мой рассказ? Моя дочь спит. Дежурная сестра только что вышла, ибо под ее опекой двое больных, а другому нужно каждый час класть лед на живот. Я сижу в своей кровати, как, бывало, когда-то в санатории. Стены комнаты покрыты эмалевой краской. Горит маленькая лампочка, света которой хватает только на то, чтобы осветить бумагу у меня на коленях.
Думаю о тебе, о нас. Хочу понять, как это стало возможным. Меня этот вопрос мучает все время. Видишь ли, у меня такое впечатление, что я этого не заслуживаю! И я так боюсь причинить тебе боль. Ты знаешь, что я хочу сказать, мой Франсуа, и убеждена, что ты поймешь это в один прекрасный день: я люблю первый раз в жизни. Может быть, ты начал уже это чувствовать? Мне хотелось бы это прежде всего для тебя самого, чтобы ты больше не страдал.
Нельзя мне больше говорить о таких вещах, а то я не выдержу и позвоню в Нью-Йорк прямо отсюда, несмотря на присутствие Мишель.
Я почувствовала себя несколько смущенной, обнаружив ее уже почти девушкой. Она очень на меня похожа. Больше, чем когда была маленькой. И все тогда утверждали, что она вылитый отец. Она также это заметила и — извини меня, что я тебе пишу об этом с некоторой гордостью — стала смотреть на меня, как мне кажется, с явным восхищением.
Когда я после двух дней пути приехала, было уже одиннадцать часов вечера. Еще на границе я на всякий случай дала телеграмму и поэтому увидела автомобиль с гербом посольства.
Было очень странно ехать одной в огромном лимузине по освещенному городу, где люди, казалось, только начинали активную жизнь.
Шофер мне объявил:
— Пусть мадам успокоится. Врачи считают мадемуазель вне опасности. Ее оперировали вчера в самой хорошей клинике.
Я была рада, что Л. не приехал на вокзал. Его не было в посольстве, где меня принимала своего рода экономка, типичная венгерка с видом гранд-дамы, много повидавшей на своем веку. Она провела меня в отведенное для меня помещение.
— Если вы пожелаете отправиться в клинику сегодня ночью, одна из машин остается в вашем распоряжении.
Я не знаю, поймешь ли ты мое состояние духа, когда я, с моим жалким чемоданчиком, оказалась одна в этом громадном дворце.
— Горничная вам приготовит ванну. Вы, несомненно, скушаете чего-нибудь?
Я даже не знаю, что я ела. В мою комнату привезли столик, полностью сервированный, как в отеле, с бутылкой токайского. Не знаю, будешь ты смеяться или сердиться, но я не скрою от тебя, что выпила ее всю.
Клиника находится почти за городом, на холме… Все происходило очень церемонно. Л. находился в салоне с одним из хирургов, который только что осмотрел Мишель. Л. поклонился мне и, представляя меня врачу, сказал:
— Мать моей дочери.
Он был во фраке. В этом не было ничего удивительного, так как он должен был показаться на каком-то официальном приеме, но это придавало ему еще более ледяной вид, чем обычно.
Врач объяснил, что, по его мнению, опасности никакой больше нет, но попросил еще три-четыре дня, чтобы вынести окончательное суждение. Когда он вышел, мы остались одни в этой комнате, которая служила приемной и напомнила мне монастырь. Л., сохраняя полное спокойствие и непринужденность, сказал мне:
— Не сердитесь, что я вас известил с некоторым опозданием, но было непросто узнать ваш последний адрес.
Но ты-то знаешь, милый, что это не последний, поскольку мы живем у нас.
Извини меня за то, что я лишний раз употребляю эти два слова, но мне так хотелось их написать и произнести вслух, хотя бы вполголоса, чтобы убедиться, что это так и есть. Я себя чувствую здесь такой несчастной! Нет, я не хочу тебя огорчать. Ты сам не менее несчастен, и я должна быть возле тебя. Я так остро чувствую, что только там мое настоящее место!