Беллона - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синяя вода качнулась, лунный луч просветил ее насквозь. Медное дно вспыхнуло алой точкой. Красный блик отразился на подбородке девушки, переполз на щеку, на глаз, заставив на миг загореться зрачок, на лоб. Так, с красной точкой на лбу, она медленно пошла к двери, держа таз на весу. Открыла дверь ногой. Ногой и закрыла.
Они пробыли в монастыре неделю. Монахи показывали им древние свитки. Начальник с трудом переводил тибетские письмена. Настоятель, снисходительно усмехаясь, помогал ему. Кто мог поручиться, что настоятель не врал, толкуя вечные тексты?
Под диктовку начальника они записывали в толстые тетради то, что говорили им монахи; фотографировали манускрипты, мандалы и танки, вышитые золотом на шелковых флагах, статуи Будды и его аватаров. Им была нужна не религия, а ее тайны. Не обряды, а то, что пряталось за обрядами.
"Что такое свастика?" - на прощанье напрямую спросил настоятеля Гюнтер. Настоятель поглядел вбок и вдаль. "Свастика - закон Космоса, - начальник послушно переводил для всех размеренную речь монаха. - Начертав ее и встав в ее средоточие, вы становитесь неуязвимы для многих бед. Однако надо делать это с чистым сердцем. А путь очищения долог и труден. Главное - быть чистым".
"Это главное? - удивленно спросил начальник. - А разве не главное - быть сильным?"
Гюнтер молчал.
Он вспомнил синюю воду и лунный луч.
Он еще видел юную послушницу в толпе послушников и монахов; она подавала еду на длинные деревянные столы, когда монахи кормили гостей; мела двор монастыря; развешивала на ветру на длинных белых шерстяных нитях цветные смешные флажки, задабривая и восхищая Будду. Гюнтер боялся посмотреть на нее; ему казалось, все узнают про их ночь, и девушку изобьют и с позором выгонят из монастыря. Когда они собрались в дорогу, он осмелился узнать ее имя. Спросил у мальчика в желтом балахоне, что по-прежнему сидел у ворот. Ее звали Калзан.
Я вчера была ребенком.
Сегодня я стала женщиной.
Мои глаза закрыты, и я улыбаюсь.
Я сижу в позе лотоса и смотрю внутрь себя.
Мои глаза глядят не вовне, а внутрь, в сердцевину сердца.
Я хочу увидеть свою чакру анахату.
Я вижу: сердце - огонь, тихо горит в ладонях тьмы.
Глаза, глядите. Вы такие внимательные. Что вы видите?
Вы видите на дне огня - тьму. На дне тьмы - огонь.
Мир двойной. На дне мира - война. На дне войны - мир.
Не разорвать.
[первая встреча гюнтера и ивана]
Огни полосовали небо, и холмы на поверхности земли вздувались белыми пузырями: накануне сражения прошел густой и тяжелый снег, плотно и толсто укрыл стонущую землю, покорно принимающую в себя труп за трупом.
Вечер и утро перепутались, поменялись местами. Команды и крики утихали, взамен приходило молчание снегов. Сдавленное рыдание медсестрички из медсанбата, глядящей на поле, усеянное мертвецами, прожигало тишину. Солдаты и командиры курили, сгорбившись в окопах. Тела сжимались в комок. Души ржавели. Мороз щипал щеки, выдирал уши с мясом, из ног делал железные штыри, стальные штыки. А ноги были еще живые.
"Мы все еще живые", - подумал Иван Макаров, натягивая глубже сапог. Холод пронизывал тело, прокалывал длинными синими иглами. Иван задрал голову: над окопом расстилалось небо синее, умопомрачительное, голова кружилась глядеть в него: огни да огни, все огни да огни, и нет огням конца.
И нет конца ужасу человеческому на земле.
- Война, когда ты кончишься? - вслух спросил Иван самого себя.
Никто не давал ответа. И сам себе он ответа не дал.
Потому что ответа не знал.
Вчера хирурги оперировали наших, израненных, и немчика сраного. Немчик - беленький, длинный, неуклюжий гусенок - лежал на столе, и в зимних глазах у него плыли, мешаясь, ужас и небо, небо и ужас. Синие, безумные глаза. Бойцы переглядывались, перешептывались: эх, на Ваньку-то Макарова как похож! Одно лицо.
Вызвали Ивана, для смеху. Не над чем смеяться было. Фриц кровью истекал, хирург матерился. Иван подошел, осторожно переступая. Близко не посмел, стеснялся, понимал: по роже полотенцем хлестнут, наорут, вытолкают.
- Зачем его режут-то, сестрички?
За локоть медсестру Нату подергал. Ната, крепкая девушка с Нижней Волги, раскосая, может, татарка, а может, калмычка, дернула головкой в белой, стираной, еще не замызганной медицинской шапочке:
- А что, убить надо обязательно?
- Ну... надо бы... враг...
- Так вот, - Ната приблизила к нему лицо скуластое, узкие глаза ее бегали-играли, две уклейки, - враг не враг, а доктору приказ: во что бы то ни стало оставить в живых. Язык! Уразумел? За языками охотятся, а тут сам подарен!
- Понял.
Иван ковырнул носком сапога землю хирургической землянки. Косился на немчика - на столе расстелены рваные белые халаты, куски марли, нет, конечно, той чистоты, что при операции нужна. Хирург, Осип Павлович, руки мыл, гремел рукомойником, как цыганским бубном. Увидел хирург Ивана. Воззрился. Потом глаза на раненого немчика перевел.
- Это что еще за фокусы?! Братья, что ли?!
И Ната зыркала: на Ивана - на немца, на немца - на Ивана.
Вторая операционная сестра, Евстолия Ивановна, раскладывала на тумбочке инструменты.
- Никак нет, товарищ военврач!
- А зачем как два яйца из инкубатора?!
- Не знаю, товарищ военврач!
- А может, все ж таки брат?!
- Никак нет, товарищ военврач!
- Никак, никак, нет, нет...
Хирург бормотал, вставал к столу, ругался на Ивана, на немца, на войну, на обширную, тяжелую рану, которую надо было чистить, осколки костей вытаскивать, обрабатывать операционное поле, зажимать сосуды, а Иван туго, со скрипом, соображал: нет у него никакого брата, нет и не будет, поздно уже, маманька не родит, хоть он и молоденький парнишка, беленький как девчоночка, да еще веснушки эти проклятые, в Иванькове его девки за эти веснушки совсем задразнили.
Девки-то смеялись, а Галька - замуж пошла.
Иван, родом из Иванькова - ну где это видано, где слыхано! "И деревня имени меня", - думал горделиво. Чувашская деревня на реке Суре, а Сура серебряная, узенькая, ленточка из девичьей толстой косы. А траву научился косить раньше, чем говорить. А на баржах плавать - раньше, чем на покосы со взрослыми ходить. Отец речник, дед бурлак, прадед бурлак, и все в роду бурлаки, до седьмого колена. На баржах - до Астрахани, до Перми, до Углича ходили. Отец из Астрахани дынь, арбузов в трюм накатывал. Мать ругалась: раскатываются по избе арбузы твои, как мячи! Жизнь, жизнь, уже забытая. Теперь вместо жизни - кровь и бинты. И разрывы, и черная земля летит в лицо, летит через щеки, глаза, череп - навылет, в иной мир, о нем так много говорили старые люди, а молодежь над ним ржала-смеялась, особенно комсомольцы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});