Правила бегства - Олег Михайлович Куваев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Роман, — сказал Рулев. — Сименон с Райдером Хаггардом. Не верю. В романах такое лишь в два часа ночи можно изобрести.
— Рома-ан! — Саяпин откинул снег и пригладил волосы. — Я говорю, времена были. Такое в романах не пишут и писать нельзя. Романы сочинять надо. Так или нет? — Саяпин почему-то смотрел на меня. В серых его глазах вылезли красные прожилки, то ли от непривычной физической усталости, то ли от солнца.
— А черт его знает! — сказал я. Я обдумывал, как бы мне «раскопать» Саяпина, расшевелить, разговорить. Он же для моей диссертации кладом был. Это ж можно сразу докторскую писать. Если найти нужный вариант изложения. А тут сообразит Рулев. У него острый ум, у него интуиция и нахальство. Его нахальство и моя осторожность — это и есть, что надо.
Солнце садилось на вершины лиственниц. Снег сиял. Было холодно. И было остро, хорошо жить.
* * *
Стадо находилось в небольшой котловине. При въезде в нее долину сжимали скалы, на выходе тоже, по бокам подступали сопки. В котловине стояла тишина, и снег здесь был рыхлым. Солнце грело, как в парнике.
К отелу мы опоздали. То тут, то там возле важенок с влажными материнскими глазами стояли смешные ногастые оленята. Одни, недавно родившиеся, стояли на расставленных спичечных ножках и с изумлением смотрели на мир или тыкались мордочкой в материнский живот. Другие уже взбрыкивали, как неловкие заводные игрушки. Еще не отелившиеся важенки с отвисшими животами бродили по снегу, искали укромное место. Они ложились в вырытую копытами яму, и оттуда торчали лишь их спины и головы. Глаза важенок, казалось, были наполнены материнской мудростью и печалью. Над всей долиной держался, или так мне казалось, влажный запах крови, запах животного чрева, сырой земли и еще какой-то острый, щекочущий, властный аромат жизни. От него у меня кружилась голова. Мне хотелось бежать от этой вековечной идиллии, от влажных покорных глаз, от запахов, которые бьют в мозг и подгибают колени. Нет, я не для них.
…Когда мы подъехали к котловине, когда увидели рассыпанные по ней группы оленей, в Саяпина точно шприц воткнули.
— Останови! — приказал он. Но Лошак невозмутимо держал кончиками пальцев свои рычаги, и вездеход с ревом месил снег.
— Останови, говорю, — повторил Саяпин. Он даже не смотрел на Лошака, он смотрел на стадо. Лошак оглянулся на Рулева. Тот кивнул. Вездеход остановился.
— Эх, директор, — сказал Саяпин, он уже открывал дверцу, уже спускался. — Разве стельных пугать можно, это же тебе не картошка, не лук, это зверь. Или ты о картошке не знаешь?
И Саяпин уже чесал к стаду, только валенки его мелькали, и седой венчик волос на затылке сливался с блеском снега. Теперь он, скинув свой полушубок, в одном свитерочке с закатанными рукавами мотался среди этого новорожденного мяса. Он что-то бормотал, посвистывал, и, видно, была в этом сила и власть, потому что оленята покорно шли ему на руки, и важенки доверчиво смотрели на него. И был Саяпин как господь бог Саваоф, создающий твари земные в солнечный апрельский день в горной котловине где-то в закоулках Азиатского материка.
Брезгливость и тошнота подкатили мне к горлу, я повернулся и пошел к опушке, где виднелась палатка и конус пастушьего чума. Около чума возились два зашитых в мех пацаненка. А может, девочки, не разобрать в этих оранжевых оленьих комбинезончиках. Увидев меня, они кинулись в чум, и я услышал хихиканье и увидел два нестерпимо блестящих глаза в щелке разошедшейся шкуры. Я вошел в палатку. Здесь было благолепие. Изнутри палатки был фланелевый голубой подпалатник, натянуто все это было туго. У дальней стенки стояла маленькая железная печь. По бокам длинные нары, устланные шкурами. Низенький столик. На столике «Спидола». Тихонечко завывала труба какого-то зарубежного джаза. На нарах спали мертвым сном два молодых пастуха. Толя Шпиц и Мышь — рулевские кадры — сидели рядышком около холодной печки и смотрели на меня.
— Привет, — сказал я.
— Здравствуйте. — Они ответили почти хором.
Мы закурили. Пастухи спали бесшумно и неподвижно — ни дыхания, ни сопения, — два выключенных неподвижных тела, из которых ушла душа.
— Как из розетки выдернули, — Шпиц кивнул на них и улыбнулся.
— Товарищ директор приехал? — спросил Мышь. Он сильно загорел, похудел, и серые его волосы казались сейчас белыми. Вокруг круглых глаз лежала сеточка морщин. От солнца. Морщины были белыми, они разбегались белыми лучиками на коричневом лице, казалось, он нанес их краской.
— Приехал, — сказал я.
— Хочу уходить, — Мышь вздохнул.
— Почему?
— В себя пришел. Работа, конечно, здоровая. Но — одиноко. У стада ночь торчишь, чего не передумаешь. Всю жизнь — до и после, раньше и потом. Спасибо Семену Семеновичу, он меня спас. Вытащил из разрухи.
Шпиц молчал. Видно, долгими ночами у них все было переговорено.
— Не-е! Я не обижаюсь, — монотонно продолжал Мышь. — Ребята все хорошие, все справедливо. Но — наука. Этих оленей всю жизнь учить надо. Хотя работа здоровая. Специалистом тут надо быть. Я же не специалист… Закройщик я. — Мышь поднял на меня глаза, чтобы проверить впечатление. — У нас в Горбуле я главный закройщик. Товарищи из райкома, райисполкома, и жены их, и офицеры из военного городка никогда в область не ездили. Всем я шил. Все были довольны.
— Как же здесь очутился?
— Теща! Хай она сгине. Через тещу и с женой пошли ссоры. Мечтать я люблю. Книжки читать. «Мир приключений». «Ветер странствий». Про одиночные плавания через океан — тоже. А у тещи, хай она сгине, одна мечта, чтобы с клиентов червонцев побольше брать. Я брал, конечно. Но ведь знакомые все, совесть тоже надо иметь! А больше всего книжки мои их раздражали. Ну, читаю, ну, отдыхаю после трудов. Имею право. Скандал. Жена, между прочим, не работала, теща тоже. Сбежал я от них. Довели до точки. Клиент один у нас отдыхал в Горбуле. Я три костюма ему сделал. Из «жатки». Хорошие костюмы. Ну, он мне и напел этих песен. Ну, а здесь… Работы по специальности не нашел, пробовал бить шурфы — не с моими руками. Потом милиция меня за загорбок — по письму тещину и жены. Пока выяснили, что никакой я не алиментщик, все по закону, все путем, месяц