Время не ждёт - Ваграм Апресян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вера без дела мертва есть!— говорит он, поглаживая седую бороду.— Ты должен любить бога, сотворившего тебя; во-вторых, люби ближнего, как самого себя, — продолжает законоучитель, перечисляя дела, без которых «вера мертва есть»;—не делай другому того, чего не хотел бы, чтобы сделали тебе. Благословляйте тех, кто обижает вас, ибо что за заслуга любить только тех, кто вас любит, так все язычники поступают, вы же любите тех, кто вас ненавидит...
Класс слушает молча. Один Толя Белоцерковец, сидящий за одной партой с Шурой Игнатьевым, кощунственно фыркает:
— Чудеса, — говорит он, — у тебя кто-нибудь оторвет нос, и ты за это люби его. А потом, что это значит: люби бога, сотворившего тебя?.. Выходит, не только Адама и Еву, но и тебя бог сотворил, и меня сотворил... А знаешь что, Шура, скажи батюшке про обезьяну, посмотрим, что он скажет.
Игнатьев усмехнулся.
— А слабо́, — подзадоривал Толя, толкая друга локтем.
— Захочу, так скажу.
— Не скажешь!
— Скажу!
— Не скажешь, духу не хватит, — искушающе нашептывал Толя.
Игнатьев упрямо насупил брови и поднял руку.
— Вот и скажу, на зло тебе скажу, — произнес он, бледнея, и обратился к священнику:— Я читал книгу, в которой говорится, что люди от обезьяны произошли...
Отец Виссарион глянул на гимназиста из-под густых насупленных бровей и пробасил:
— Не пристало тебе читать богомерзкое сочинение отступника христовой веры!
Шура несогласно качнул головой, возразив:
— Нет, ее написал знаменитый ученый... Законоучитель решительным жестом остановил гимназиста.
— Мы с тобой поговорим об этом отдельно, после уроков, — сказал он.
Во время перемен Шура нарочно попадался на глаза отцу Виссариону, но тот забыл или делал вид, что забыл об обещанной беседе. В конце концов Шура напомнил о ней сам, встретив священника на крутой лестнице школы.
— Вы думаете, я забыл о вашем обещании?—спросил мальчик лукаво.
— Хорошо, Игнатьев, мы побеседуем. Приходи ко мне в субботу к восьми часам вечера, — с напускной любезностью ответил священник.
В назначенный день Игнатьев нарядился в новый мундирчик гимназиста, надел серо-голубую шинель со сверкающими пуговицами и отправился к отцу Виссариону. Квартира протоиерея находилась в доме, смежном со школой. Отец Виссарион хорошо относился к. Шуре, и все же, когда он медленно и неохотно поднимался по лестнице, им вдруг овладела робость. Дверь отворила служанка, и гимназист растерянно замешкался.
Вся передняя была увешана шинелями чиновников, офицеров, мужскими и дамскими шубами. Из глубины квартиры доносились оживленные голоса, перебиваемые взрывами смеха. Шура потоптался на месте и пробормотал удивленной служанке:
— Извините, кажется я ошибся этажом, — и хотел дать волю ногам, но был остановлен голосом законоучителя.
— Нет, Игнатьев, не ошибся, разденься! Священник пригласил маленького атеиста в субботу, забыв, что это день именин попадьи. Он ввел мальчика в просторную комнату, где за длинными столами, загроможденными графинами, бутылками, тарелками и вазами с едой и фруктами, расположились гости. Сверкая орденами, нашивками, перстнями, браслетами, мужчины и женщины с любопытством оглядели стушевавшегося гимназиста. Выручила сама именинница, полная сияющая попадья, усадив Шуру на свободное место в конце стола.
Чувствуя себя совершенно лишним, мальчик без аппетита поел немного хлеба с ветчиной, страдальчески озираясь, высидел, как на иголках, минут двадцать. Именинница не спускала глаз с его покрасневших ушей и что-то шептала дородной соседке. Соседка улыбалась в ответ, выставляя большие, редкие и кривые зубы. От этого недвусмысленного шопота уши Шуры стали пунцовыми. Наконец, набравшись смелости, чувствуя себя оскорбленным, Шура встал, извинился перед хозяевами и направился к двери. Ему, видите ли, надо еще готовить уроки. Звон бокалов на секунду затих, потом опять возобновился. Никто больше не интересовался мальчиком. Один хозяин дома лукаво взглянул на Шуру и встал, чтобы проводить его.
В передней он помог мальчику просунуть руку в рукав шинели, пытливо всматриваясь ему в лицо. Шура считал себя обманутым. «Все равно не сегодня, так завтра спрошу ответа на свой вопрос», — прочитал отец Виссарион на обиженном, упрямом лице гимназиста и решил успокоить его. Нагнувшись над ухом Шуры, он прошептал с вкрадчивой ласковостью:
— Ты думаешь, я забыл о нашем разговоре? Нет, Игнатьев, я все помню, — помолчал и вдруг спросил:— А сколько тебе лет?
— Четырнадцать, — неохотно буркнул мальчик.
— Большой уже!.. Ты умный и добрый юноша, Игнатьев, и я желаю тебе добра. Я вижу, что ты многое знаешь. Ну, и я ведь немало знаю, понял?— священник отечески похлопал гимназиста по плечу.
Хмурость сошла с лица Шуры. Он доверчиво кивнул отцу Виссариону, ожидая, что тот расскажет ему, что именно он знает. Законоучитель собрал в руку бороду, спрятал глаза под густыми бровями, задумался. Оглянувшись в сторону кухни, — нет ли служанки, — он с видом заговорщика продолжал:
— Мой добрый тебе совет, Игнатьев: обуздай свой юный разум, жаждущий истины, не спорь о бытии божием, учись воздержанию и воздержись, не роняй также семена неверия в души ближних, не искушай их... Всякий мыслит, как умеет, живет, как может. Обещай, стало быть, не мешать и мне в классе, согласен?
Шура машинально кивнул головой, без конца застегивая и расстегивая пуговицу шинели. Собственно, почему он кивнул, молчаливо и быстро соглашаясь с законоучителем, — мальчик и сам не понимал. Он собрался, было, спросить ответа на вопрос о происхождении человека, но язык почему-то не повиновался. А отец Виссарион, сделав вид, что беседа уже закончена, сказал напутственно, отворяя дверь на лестницу:
— До свидания, сын мой, передай поклон отцу своему.
Гимназист споткнулся на ступеньках, размышляя о том, что ему пришлось услышать, хотя законоучитель не сказал ему ничего особенного. В то же время Шуре показалось, что священник сказал ему что-то многозначительное, произнося фразу: «и я немало знаю». Выходит, что он знает и правду о происхождении человека.
Почему же тогда он преподает «закон божий»? «Все называют отца Виссариона образованным и правдивым человеком, а он, оказывается, не совсем правдивый», — взволнованно думал Шура, шагая по Забалканскому проспекту с поднятым воротником шинели.
«Всякий живет, как может», — говорит священник. Как же живет этот толстый самодовольный коммерсант, что едет в карете? Наверное, он не мучается угрызениями совести, когда разоряет своих ближних? А этот, вышедший из конторы адвокатов, юрист защищает на суде вора или убийцу; этот акцизный кладет себе в карман часть казенных сборов; на улице Третья рота живет интендант, который — Шура слыхал — продал солдатские сапоги из цейхгауза. От суда интенданта спас генерал, видимо, тоже не задаром... Словом, всякий живет, как может.
В свете газовых фонарей то и дело мелькали мертвенно бледные, с резко очерченными тенями, лица аристократов, чиновников, коммивояжеров, приказчиков, офицеров, и на каждом лице Шура видел печать дурных поступков, совершенных ими ради личных выгод. Совсем еще недавно мир взрослых представлялся Шуре чистым, справедливым и добродетельным. Потом он начал узнавать о дурных поступках взрослых, и мир этот предстал в ином свете, обнажив перед ним свои уродливые стороны. В этот вечер Шура был сосредоточенно задумчив, искал уединения. Все люди вдруг показались ему нечестными, неискренними, лжецами.
«Неужели все?»— спрашивал он себя.—«Нет, не все. Не может этого быть. Отец не такой. Он старший врач скотобойни Петербургского городского самоуправления, получивший за свои честные труды ученую степень магистра ветеринарных наук. А таких людей, умеющих жить без обмана, тоже немало на свете. Почему же священник Виссарион не пожелал стать ученым, подобно отцу Шуры, не захотел жить правдой? Эх, спросить бы у него!»
Не все на свете черноеСкотобойня была расположена на большой территории в конце Забалканского проспекта и Обводного канала. Главный вход в бойню украшали два могучих бронзовых быка. Недалеко от этих скульптур стоит трехэтажный кирпичный дом, верхний этаж которого занимает семья магистра ветеринарных наук. Вдоль набережной Обводного канала тянется длинная ограда. За ней находится широкий сенной двор. Сюда по Варшавской ветке пригоняют скот и ставят на откорм в ожидании дня торгов.
И что это за представление — торги? Два раза в неделю мимо бронзовых быков идут на скотобойню мясо-промышленники и торговцы скотом—прасолы. Это — здоровенные раскормленные мужчины в теплых шубах и широких штанах, заправленных в начищенные до блеска сапоги гармошкой. Волосы у них острижены под скобку, аккуратно причесаны и смазаны маслом. На животах красуются неизменные золотые цепочки часов. Словом, все более или менее внешне похожи друг на друга. Но как только объявляется начало торгов, — обнажается их внутреннее несходство, различие характеров, темпераментов. Слышится неистощимо разнообразный говор, поднимается неугомонный крик, ругань, божба, страстные заверения; сыплются пословицы, каламбуры, шутки. И до чего же необычен и сочен язык приезжих купцов и сгонщиков скота! Один клянется другому именами всех святых, что продает скот «так на так», в убыток. Делает он это лишь из уважения к нему, Ивану Ивановичу, а другому —«бог свидетель»— ни за что бы не отдал гурта за такой бесценок. Не сумев надуть Ивана Ивановича, он оборачивается к Петру Петровичу, которому тоже из уважения и желания дать заработать, готов уступить за малую цену, почти даром. Но Петра Петровича не проведешь на мякине, поэтому прасол подступает к третьему мясопромышленнику — Исидору Фомичу, затем к Титу Калистратовичу, Андрею Африкановичу и так далее. Потом, сбавив цену, — «уж совсем даром», — снова обращается к Ивану Ивановичу, к стреляному воробью Петру Петровичу. Так помногу раз он обходит всех, и все обходят его и друг друга. В глаза один другому расточают медовые речи, за глаза же шельмуют друг друга, никто не верит никому, все лгут и кривят душой. Всякий живет, как может. Здесь обман и надувательство — профессия: не обманешь, не продашь; ложь возведена в степень искусства, а «честный» купец — это лишь неуличенный обманщик.