Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сладко и, как показалось Виноградову, чуть-чуть притворно кряхтя, старик Тон согнул колени в узких белых кальсонах, откинулся назад и быстро сунул ноги под одеяло.
— Ложись, ложись, вяленая треска, — приговаривал он, выпрямляясь и подкладывая под голову локоть, — что-то ты не в меру разболтался... Вот погоди, старый черт, ужо тебя...
Он не договорил и повернул к Виноградову лицо.
— Ты что? — точно удивленный, спросил старик. — Ах, да, да... Спасибо, милый... Я немножечко засну.
Его глаза закрылись. Он спал.
Виноградов, как был, на коленях, приник губами к его теплой, маленькой, выхоленной руке.
Глава десятая
Профессор медицинской академии в скромном военном сюртуке с одиноким Владимирским крестом стоял против растерявшегося, наскоро одетого молодого Тона, спокойно смотрел на его кругло открытый рот и говорил:
— Счастливая, великолепная смерть. У вашего батюшки был застарелый склероз, и умер он совершенно безболезненно во сне. Дай Бог нам с вами так умереть.
Доктор Розенфельд, с широкой растрепанной бородой, тот самый, который на журфиксах у Тонов старался быть поближе к самому важному или знаменитому гостю, обвел профессора Тона и стоявшего тут же Виноградова обычно-победоносным взглядом и сказал:
— Совершенно верно. Я сам так думал.
Он первый был вызван к мертвому старику по телефону, первый возился с трупом и потом нарочно сам съездил за известным профессором для того, чтобы, с одной стороны, показать семейству Тонов свою близость к учено-медицинскому миру, а с другой — показать известному профессору свою близость к семейству Тонов. И теперь в его движениях, в показной озабоченности, в том, как он, отбежав на минутку к покойнику, для чего-то пощупал ему лоб, чувствовалось, что он продолжает считать себя и после смерти старика Тона особенно необходимым и близким ему человеком. Знаменитость, не взглянув больше на труп и не попрощавшись с доктором Розенфельдом, направилась к выходу через освещенный утренним солнцем зал, сопровождаемая шарообразной, суетящейся фигурой профессора Тона.
Было распахнуто одно из зеркальных окон, и в обширную пустоту белого зала вместе с водянистым весенним воздухом вливался медленный великопостный звон. Виноградов постоял у окна. После двух-трех часов тяжелого забытья в этих неожиданных розово-золотых лучах и в этом похоронно-грустном и в то же время по-весеннему счастливом звоне растаяли и показались далекими, точно не пережитыми потрясающие ночные часы. Взял и ушел старик из надоевшего ему дома куда-то за пределы этой скучной, пробуждающейся улицы, и чудилось, что он еще шагает где-то неподалеку в своей дорожной тужурке, дружески помахивая Виноградову шляпой и благодушно маня его за собой. И Виноградову не только не было жутко и одиноко, но в его ушах точно звучали сказанные стариком Тоном слова: «На моих похоронах, смотри, будь весел. Подразни хорошенько людишек, да и меня, старика, дерни потихоньку за бороду — ничего, не обижусь...» И ему действительно было весело, не той часто ощущаемой при виде чужого несчастья дрянненькой веселостью, которую люди стараются скрыть от самих себя, а другой — чистой и радостной, которую испытывал, умирая, сам старик Тон. Только чуть-чуть мучила его каким-то брезгливым недоумением эта валявшаяся по соседству длинная, ветхая, седоволосая ненужность, с которой придется комедиантничать столько часов. «Милый дедушка! — как-то разнеженно думал Виноградов, вдыхая теплый опьяняющий воздух. — Зачем ты не ушел совсем, зачем обезобразил свою красивую, умную смерть?»
Но вот послышались позади Виноградова торопливо стучащие и точно царапающие паркет шаги. Обернувшись, он увидел Надежду в розовом капоте и едва держащихся ночных туфлях без задков, которая, взявшись обеими руками за голову, как-то странно, кратчайшей линией, бежала через зал к дверям в кабинет. Минутное желание догнать Надежду, рассказать ей все, украсить ее беспомощное горе образом ушедшего ночью и куда-то идущего в утренних лучах старика, не того, который теперь лежит на кровати, а другого, сдержанно улыбающегося и говорящего о своей смерти чуть-чуть кокетливым голосом в нос, желание оттолкнуть Надежду от пошлой эгоистической суеты двинуло Виноградова за нею. Но, пройдя несколько шагов, он вспомнил, что его тайный и безмолвный договор со стариком Тоном — первый для него в жизни ненарушимый договор. И, переступая порог маленькой спальни, он снова замкнулся в радостно-веселом, приподнимающем его чувстве.
Надежда стояла одним коленом на постели, упиралась руками в подушку и в плечо старика и без крика, без слез, пронзительным взглядом смотрела в мертвое непонятное лицо. Профессор Тон, доктор Розенфельд, бритый лакей покойного генерала, две какие-то женщины с благообразными лицами и в благообразных богадельничьих платьях стояли молчаливой толпой. Виноградов ждал и вдруг чуть не вздрогнул от удивления и восторга. Надежда медленно повернулась от трупа, равнодушно поглядела на людей, и в том числе на Виноградова, своими прозрачными, незамутившимися глазами и прежней кратчайшей дорогой побежала назад. «Милая, умная, большая», — думал он, стоя в дверях кабинета и страстно порываясь за ней.
Когда через несколько часов Надежда вышла из своих комнат в черном платье, с запудренным и точно похудевшим лицом, тело старика Тона, одетое в сюртук со звездой и положенное в дубовый гроб с блестящими бронзовыми ножками, уже возвышалось посреди зала, отражаясь в паркете вместе с черным суконным помостом и зажженными в паникадиле свечами. Она разыскала Виноградова среди довольно большой кучки людей, успевших собраться на первую панихиду, молча и крепко пожала ему руку и все время простояла рядом с ним. Он сказал ей глазами: «Хорошо, будем пока молчать», — и тотчас же увидал, что это понято и оценено.
Целый день звонил телефон, приходили новые и новые люди, говорившие профессору Тону, Надежде, а заодно с ними и Виноградову какие-то деревянные, возмутительные по своей бессодержательности слова. Простодушно, как могли, благоухали весенние левкои,