Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грустно и медленно брел Виноградов от предмета к предмету, точно вступая в разговор с толпою окружавших его немых существ. Долго держал у самого лица белую бальную сумочку с перчатками и пахнущим духами astris платком, забытую или брошенную Надеждой на диван. Ах, уйти, убежать отсюда, где столько ее вещей. «Ничего, пострадай еще немножечко, проповедник, — язвительно шептал он себе, — не пройти ли тебе туда, за эту дверь, где она готовилась к назначенному тобой торжеству». И опять закружился все тот же надоедливый мысленный и словесный кошмар. Пять часов тому назад, уходя, лихорадочно обдумывая свой туалет, Надежда одевалась, причесывалась, мылась, и перебирала руками кружева и ткани, и смотрелась в зеркало, пылая от стыда, от нетерпения, от радостного страха. Потом на минуту, в прощальном раздумье, подходила в темном коридоре к его дверям. Мог он или уже не мог удержать ее, вымолить у нее отсрочку на коленях? «Какое малодушие, какая тряпичность, какая низость! — ловил себя Виноградов. — Да будет тебе стыдно! Уж не любишь ли ты ее заклейменной тобою же рыночной любовью, уж не оплакиваешь ли ты ее невинность, уж не собираешься ли ты заменить ей своими причитаниями мать, которой у нее давно нет? Смотри же! Все исполнилось по твоему плану, все так как нужно, все хорошо».
Он быстро толкнул дверь в спальню и вошел. Тут было немного светлее от белой мебели, белых обоев и от дворового фонаря, и почему-то поразил Виноградова наведенный прислугой порядок — сделанная постель, выставленные ночные туфельки, аккуратно откинутое до половины одеяло. Машинально он шел вперед к белой, холодной, ни о чем не подозревающей кровати и машинально опустился на ее край.
«А ведь ты борешься с собой, Виноградов, — мысленно говорил он опять, — борешься, и тоскуешь, и ловишь себя на каждом шагу, и терзаешь свою глубокую, тайную рану. Будь же искренен с собой. Ведь ты допустил эту жертву умом, да и не мог не допустить ее, но ведь тогда же ты и ранил себя в сердце».
— Ну, ну, ну, ну, — вдруг почти закричал Виноградов и почувствовал, как что-то со стоном разверзлось в его душе. — Ну хорошо, хорошо, — твердил он, перебирая трясущимися руками холодную подушку и машинально нащупывая перекинутую через спинку кровати тонкую ночную кофточку с кружевами, — а-а, — уже громко застонал он, вдруг перестав следить за собою и сладостно давая волю рвущейся из глубины сердца тоске. Он потянул к себе белую кофточку, приник к ней лицом, потом отдалил ее, засмеялся, поцеловал несколько раз и в каком-то сладком помешательстве начал надевать на себя один из кружевных рукавов. Едва дотянув его до локтя, он сполз на колени перед кроватью, и неудержимые обильные слезы потрясли его грудь.
Он плакал, как ребенок, и был счастлив, что уже не нужно притворяться перед самим собой. Он плакал от любви к Надежде, и в его слезах уже не было горя, и весь он был пронизан какой-то большой радостной мыслью о жизни, о ее блаженной полноте, и если бы не только Надежда, но и ее отец, и даже сам старик Тон вошли в комнату в эту минуту, он не двинулся бы с места и не поднял бы головы.
Только теперь понял Виноградов, что до сих пор ходил одинокий среди людей, никому не раскрывая сердца, которое теперь само раскрылось перед Надеждой, его единственной союзницей, его невестой и его будущей женой. Он уже верил в ее будущую любовь к нему, как в единственный венец его будущих дел. Вместе пойдут они когда-нибудь, ибо она уже тайно для себя идет ему навстречу, инстинктивно правдивая, бесстрашная, любопытная, равная ему. Пусть отнимает ее у него заманчивая, случайная пестрота жизни, с ее фальшивыми путеводными огнями, пусть утоляется звериный временный голод ее души, пусть искажается какими угодно гримасами ее младенческое лицо, все равно она вернется к нему, любящему ее новой, истинной, свободной любовью.
— Надя моя, курсисточка моя славная, девочка моя, — детски-восторженно лепетал он.
Остывали слезы, бледнело лицо. Виноградов поднялся и снова сел на кровать все с тем же натянутым по локоть беленьким рукавом. Ему было легко. И вдруг зажелтел пустой четырехугольник двери, и в соседней осветившейся комнате послышались быстрые шаги. Темная фигура в шапочке и с муфтой встала на пороге, поискала на стене рукой, и посреди спальни тихо проснулся темно-синий шелковый фонарь. Виноградов не вздрогнул, не пошевелился. Надежда не вскрикнула, не отступила. Быстро подошла и стала смотреть спокойно, без удивления на Виноградова, на белую ночную кофточку и на выглядывающие из полунадетого рукава пальцы.
— Что такое? — подходя к нему вплотную и точно ничего не видя, спрашивала она.
— Я ждал вас, — тихо сказал Виноградов и виновато развел руками, — не сердитесь на меня.
Надежда молча повернулась к нему спиной, прошлась по комнате, медленно снимая шапочку, перчатки, меховую жакетку и бросая все это куда попало. Так же медленно вышла в соседнюю комнату, потушила свет и, вернувшись, плотно закрыла за собою дверь. Потом в освеженное слезами и точно похудевшее лицо Виноградова пахнуло усталым душным ароматом astris, и он увидел Надежду перед собой, в тонком платье ее любимого лилового цвета, с четырехугольным вырезом около плеч, увидел розово-мраморные, голые до локтей руки, бессильно поникшие в попытке протянуться к нему.
— Ну вот, я пришла, — говорила Надежда, впиваясь в его лицо странным, сияющим взором, — вы здесь замучили себя... я вижу... Хотите взять себе эту кофточку на память? Хорошо?.. Боже мой! Какую чепуху я говорю, — продолжала она, опускаясь на кровать с ним рядом, — можно положить к вам голову на плечо?
Надежда точно застыла, прильнув к его щеке душистой массой волос.
— Хорошо, хорошо, отдохните, — сказал Виноградов, осторожно обнимая ее рукой.
— Добрый, сильный! — сказала она через минуту, не двигаясь и не поворачивая к нему лица. — Чего вам стоила эта лишняя победа!
— Ах,