Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На что смотришь? — глухо спросил старик.
— Что за чертеж? — так же глухо переспросил Виноградов, стараясь оттянуть настоящий неизбежный разговор.
— Сядем сюда, — не отвечая на вопрос, сказал старик Тон.
Они уселись друг против друга в глубоких и необыкновенно удобных старинных креслах и некоторое время смотрели друг на друга внимательно, спокойно, мирно, точно разглядывали что-то, возбуждающее обычный интерес.
— Вы бы все-таки пожили, дедушка! — вдруг сказал Виноградов, еще не понимая, что говорит в нем — сердце или мозг.
— Для чего? — вяло спросил старик.
— Да для жизни, — с осторожной шутливостью сказал Виноградов.
— Не стоит. Глупею. Стал сердиться без толку. Мечтать о разной чепухе.
— О чем?
— Да вот, например, всю последнюю неделю думал о том, как хорошо было бы, если бы какой-нибудь урядник или исправник взял бы да обидел по-настоящему Толстого или вообще как-нибудь хорошенько задел человечество, а французы или англичане взяли бы да прислали по сему поводу в Балтийское море флот. И всякое другое. Должно быть, от старости. Ну, да брось. Ты Россию любишь?
— Так себе.
— Значит, не поймешь. Отчаялся я.
Виноградов молча, с нежным вниманием смотрел старику в глаза. И вдруг что-то неуловимое блеснуло в этих неизменно холодных глазах, и Виноградов понял, что это и есть самое для него важное, о чем нельзя ни молчать, ни говорить. И, заметив, что Виноградов это понял, старик Тон улыбнулся, и никогда и нигде Виноградов раньше не видал такого бесконечно добродушного лица.
— Не надо? — спрашивал старик. — Об этом не надо? Ну, ладно, делайте, как хотите сами. Утешай ее. Она будет твоя.
— Не знаю, — мрачно сказал Виноградов.
— Я знаю, — сказал старик, — знаю все, знаю про жертву. По-моему, напрасно. Мог добиться сам. Идею твою понял, но это все равно, что руку на огне жечь. Бесполезный героизм. Мог самому себе поверить на слово. Все-таки ты ее предал. Молчи, — быстро сказал он, видя, что Виноградов хочет возразить, — я не осуждаю. Я тоже знал, что она идет... Да, чтобы не позабыть: не удивляйся и не вздумай потом отказываться. Вписал недавно в завещание тебе пятнадцать тысяч. Истрать поскорее как знаешь. Не благодари.
Еще посидели молча — старик Тон в изящно-комфортабельной позе с лениво откинутой рукой и мягким спокойным взглядом, Виноградов — весь внимание и напряженность.
— Ну, спроси у меня что-нибудь, — ласково произнес старик.
— Что спрашивать! Прощайте, генерал. Спасибо вам за величайший урок в моей жизни. Для меня благодеяние то, что я сейчас вижу. Даже жалко, что никто не узнает, кроме меня.
— Ну, полно... Грузди я любил соленые, лавочные, из бочонка. Да вот, когда был семинаристом, игру в городки. Черт его знает, почему вспомнил. Всю жизнь завидовал как бы ты думал кому? Опереточным композиторам, Штраусу, Оффенбаху и еще вот тем молодым людям, которые в гостиных красиво играют вальсы. Сядут и сыграют. Приятное самочувствие, наверное, у них в голове.
— Боже мой! — с неожиданной горестью воскликнул Виноградов и с силой провел обеими руками по волосам и по лицу. — Сон какой-то... Ведь завтра мы уже не будем говорить с вами, старина. Я больше не могу так, мне жалко.
— Не смей, не смей! — вдруг закричал старик высоким голосом в нос. — Понимаешь? Мне не жалко: ничего и никого.
Странно отзвучал крик, точно впитался в толпившуюся, жадно слушавшую мебель. Почтительно где-то в сторонке, как жандарм, не смеющий до времени перешагнуть порог, стояла смерть. Вместе с Виноградовым она, казалось, ждала, что скажет ее высокопоставленный арестант.
— Спрячь хорошенько флакон. С завтрашнего дня надолго хватит всякой суеты. Разрушится гнездо. Скоро не будешь жить вместе с ними. Скандалить продолжай: это хорошо. На моих похоронах, смотри, будь весел. Подразни хорошенько людишек, да и меня, старика, дерни потихоньку за бороду — ничего, не обижусь... Чтой-то время длинно идет — как на вокзале после третьего звонка. Что бы тебе еще сказать? Да, книгу, которую писал, сжег. Все ерунда. Вот оперетку бы хорошую сочинить, другое дело. Сохранилась бы с пользой. Прошу тебя: будет тут один венок. Пришлют, есть такой обычай, я ведь как-нибудь служил двум государям. Так ты не забудь — оторви один цветок и сунь мне под подушку. Ты не смейся.
— Я не смеюсь.
— То-то. Я любил и его, и отца. Об этом ни слова. Тут ты ровно ничего не понимаешь. Замолчи! — опять крикнул он высоко, в нос.
— Да я молчу, — покорно сказал Виноградов.
Опять наступила гнетущая, выжидающая тишина, и вспомнился все тот же стоящий в углу почтительный, не смеющий кашлянуть жандарм — смерть. Как на вокзале после прощальных поцелуев, стали казаться стыдными и ненужными слова. Хоть бы скорее тронулся поезд! Старик Тон медленно оперся на локотники кресла и встал — прямой, плотно застегнутый, с красиво белеющими на груди расчесанными бакенбардами.
— Ну, проводи меня в спальню, — утомленно произнес он и открыл маленькую, заклеенную обоями дверцу в соседнюю небольшую комнату, где стояла до сих пор не виденная Виноградовым кровать.
— Уж будь добр, — говорил он немного погодя, — стащи мне сапоги. Спасибо, вот так, — продолжал он, сидя на кровати, зевая и расстегивая тужурку, — что-то захотелось спать. Раздевай, раздевай, — понукал старик Виноградова, ползавшего перед ним на коленях. — Черт, немного смешно, умираешь, как какой-нибудь Сократ. Помнишь, написано: «И с этими словами он