В ролях (сборник) - Виктория Лебедева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через два дня, не выдержав каменного этого молчания, Любочка попросилась пожить к Нине в театральное общежитие. С Ниной они вместе работали и немного дружили. Это был типичный случай дружбы по возрасту: Нине было двадцать семь, Любочке – двадцать четыре, остальным коллегам – глухо за сорок пять. Сначала Любочка думала, что Яхонтов пообижается-пообижается, да и приползет с покаянием. Но шли дни, недели, а от него – ни слуху ни духу. Она пыталась ему звонить – он бросал трубку. Ссора странным образом затягивалась – разрасталась, точно бензиновое пятно на воде.
Приближался Новый год. Яхонтов понемногу выздоровел и стал появляться в театре, но, встречая Любочку, смотрел мимо, точно ее в природе не существует. Он завел себе щегольскую тросточку и ходил теперь нарочито прихрамывая. Тросточка эта очень шла к его благородным сединам. А по театру шли смутные какие-то слухи, будто Любочка, воспользовавшись болезнью Яхонтова, устроила прямо у него дома настоящий вертеп и бордель, будто толпами водила мужчин чуть не под дверь тяжелобольного и занималась с ними всякими непотребствами – нарочно громко, чтобы он слышал. Слухи эти были столь настойчивы, что даже Нина, с самого начала знавшая от Любочки все подробности происшествия, им верила. Не в том смысле, будто Любочка мужиков толпами водила, нет. Просто она сомневалась, что у них с Васей в ту ночь ничего не было. И чем больше Любочка клялась, чем яростнее отрицала, тем серьезнее становились эти сомнения.
– Да что ты оправдываешься-то? – утешала Нина. – Я ж тебя не осуждаю! И никто не осудит! Яхонтов что? Яхонтов твой – старичье. Песок уж сыпется. А твое дело молодое.
– Да какое дело?! – кипятилась Любочка. – Просто сидели, разговаривали. Ну, посмеялись. И всё. ВСЁ, ты понимаешь?!
– Как не понять? – многозначительно подмигивала Нина. – Вася – он смешной. И, говорят, талантлив очень. Семенцов его знаешь как хвалит?Странная это штука – слухи. Разгорятся, что твой «сыр-бор», из-за сосенки, и пошли полыхать, сами себя питая. Бог весть, сколько народу на этом пожаре погорело… Никто в целом городе не верил бедной невинной Любочке. Никто, кроме Бориса Семенцова.
Семенцов был умен. Семенцов был прямолинеен. Связав воедино три факта, а именно: разрыв Яхонтова с невестой, которую буквально на руках готов был носить (и доносился на свою голову, дурак старый), грязные слухи о Любочке, за три года ни в чем таком ни разу не замеченной, и странное охлаждение (а лучше сказать – злобу), которое испытывал выздоровевший Яхонтов к некогда любимому ученику Василию Крестовому, – он сразу понял, откуда ветер дует. Семенцов вызвал к себе Васю и потихонечку всё выспросил. Как он и подозревал, опять Аркадий напридумывал с три короба и, как водится, над вымыслом слезами обливался.
В тот же день, после актерского мастерства, выпустив из аудитории последнего студента, Семенцов решительно запер дверь изнутри на ключ.
– Чего это ты… – удивился было Яхонтов.
Но Семенцов не дал ему договорить. Подошел, схватил за полы модного двубортного пиджака и тряхнул со всей мочи:
– Что ж ты, паскуда, делаешь?!
– Я? Да ты что, Борис… Ну, отпусти! – перепугался Яхонтов. Он даже не попытался высвободиться. Так и застыл – большой, ссутулившийся, – и смотрел сверху вниз, и видел, как блестящая лысина Семенцова становится багровой от гнева.
– Что ж ты с девочкой делаешь, я тебя спрашиваю?! – опять тряхнул его Семенцов.
– Я… А что я? – залебезил Яхонтов. – Она изменила мне. Понимаешь, из-ме-ни-ла! Не знаешь будто. Весь театр уже знает. При мне, пока я больной лежал. Из-за нее лежал, между прочим. Что ж я, теперь…
– Дурак ты! – Семенцов оттолкнул Яхонтова и брезгливо отряхнул руки.
Тот попятился, присел на краешек стула.
– Тебе легко говорить, Борис! – начал Яхонтов с пафосом. – А если бы твоя с тобой так, а?
– Как «так»? Ты сам-то хоть понимаешь, что мелешь?! И на руки к тебе она, между прочим, не сама прыгнула. Я свидетель! Ишь, «из-за нее»! И как ходила она за тобой, денно и нощно, сам видел. Своими собственными глазами! А ты теперь, стало быть, по углам про нее гнусности болтать? Хорош, нечего сказать! Браво! Брависсимо!!! Попользовался, значит, а теперь под хвост ногой…
– Ты… Вы… Вы ничего не понимаете! – Яхонтова захлестнула обида, и он даже перешел на «вы». – Да спросите хоть у Васи вашего любимого, коль скоро пришла охота вмешиваться в чужую жизнь!
Сказал и тихо, горько всплакнул. Разумеется, он был не так глуп, чтобы не понимать – ошибся, во всем ошибся. У страха глаза велики. Но механизм завертелся, история слишком далеко зашла, отступать было невозможно, и было теперь совершенно не до Любочки, самого себя обелить бы, избежать позора. Уж лучше быть жертвой измены, это все-таки по-мужски… Да кем угодно, только не старым ревнивым дураком!
– У Васи, говоришь? – усмехнулся Семенцов. – А я и спросил у Васи. Не потому спросил, что мне в чужом белье копаться приятно. А потому спросил, что Вася, в отличие от тебя, дурака, человек порядочный.
Внутри у Яхонтова все похолодело. Значит, Борис все знает…
– Вы изволите забываться! – истерично взвизгнул он, от волнения сползая на какой-то театрально-архаический лексикон. – Вы не имеете права! Потрудитесь выпустить меня из этого помещения, иначе я буду вынужден…
– Ну и дрянь же ты, Аркаша, – вздохнул Семенцов и пошел открывать. – Где мои двадцать лет? С каким бы удовольствием я тебе сейчас врезал, ты даже не представляешь…
На том и кончилась дружба. В следующем году Семенцов набирал курс в одиночку.Сразу после новогодних праздников Любочке дали комнату в общежитии драмтеатра – большую и светлую, в два окна. Она, правда, была не очень удачно расположена, на первом этаже, прямо около входа, – а все-таки это было лучше, чем приживалкой у Нины на раскладушке. Знать об этом Любочка не могла, но комнатой была она обязана Борису Семенцову, который посчитал своим долгом помочь ей чем только сможет. За прошедшие годы он проникся к ней искренней симпатией и временами немного жалел, что не дал ей при поступлении шанса, срезал на первом туре. Конечно, возраст. И кривляния эти несуразные. И все-таки, чем черт не шутит… Ведь какая фактура! Героиня, истинная героиня!
Он же сделал все возможное, чтобы пресечь грязные сплетни, ходившие по театру. Конечно, совсем прекратить их было не в его власти, однако унять разошедшихся доброхотов удалось, и Любочку оставили в относительном покое. Во всяком случае, в глаза ей сальности говорить теперь побаивались. Многие стали даже сочувствовать, однако в полную невинность все равно никто не поверил.
Любочке, привыкшей жить на широкую ногу, приходилось тяжело. Впервые она остро почувствовала это перед самым праздником, когда не хватило денег на модные лаковые сапоги-чулки, которые Нине принесли по случаю и которые оказались ей малы на размер, а Любочке, наоборот, пришлись впору. Второй раз это чувство возникло в театральном кафе, где недостало несчастных тридцати копеек расплатиться за заказ, и за Любочкой записан был долг. К Рождеству родители прислали перевод, и жизнь наладилась – дней на десять. А дальше Любочка опять увязла в восхитительной бедности.
Деньги истаивали в первые дни после получки. И ведь ничего такого не покупала, что самое обидное! Комната обрастала, точно плесенью, мелкими бесполезными предметами – подсвечничками, фарфоровыми зверушками, витыми рамочками для фотографий, пуховками и кружевными салфетками, кремиками и духами, а на окнах, между рамами, где, за неимением холодильника, хранила Любочка провизию, в лучшем случае доживал свой незавидный век скукоженный желтый огрызок российского сыру, замерзший в кость. С этим нужно было что-то делать. Приближался отпуск, но ехать к родителям было страшно.
Она долго собиралась с силами, а потом написала пространное, запутанное письмо матери, где все-все ей рассказала – и про Яхонтова, и про училище, и про развод с Гербером.
Ответ не заставил себя долго ждать. Он был спокоен, даже холоден. Как ни в чем не бывало Галина Алексеевна писала о сельских новостях – папа летом собирается на пенсию, у него пошаливает сердце; в сентябре похоронили бабку Дарью – «сарафанное радио»; летом на сплаве шабашники передрались до поножовщины, так что полон огород был милиции; картошка уродилась, а морковка не очень… Как-то походя, между делом, сообщалось, что Илюшенька живет теперь у второй бабушки в Новосибирске, учится на пианино и делает большие успехи. Так что Герберовы алименты туда пересылают – на учебу, на воспитание. И от себя добавляют, конечно, как без этого. В самом конце обнаружилась набок сползшая приписка: «Папе ни полслова – убьет». Письмо было густо закапано какой-то жидкостью – может быть, водой, и буквы местами расплывались. Вокруг них стояли мутные чернильные кругляши. А между строчками читалось: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!»
Денег, конечно, прислали. Но гораздо меньше, чем обычно.