Швея с Сардинии - Бьянка Питцорно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме между хозяевами и слугами соблюдалось строжайшее «географическое» разделение, как если бы они жили на разных планетах. Служанки, разумеется, то и дело пересекали установленные границы, чтобы убираться, прислуживать за столом, открывать и закрывать жалюзи, но лишь только с этими обязанностями было покончено, обе женщины поспешно возвращались за линию служебного коридора, где располагались гардеробная с бельевыми шкафами и гладильной доской, кухня, кладовая и их собственная спальня. Бо́льшую часть жизни они проводили на кухне, пропахшей копчеными колбасами, дровами и ментолом, поскольку Кирика страдала астмой и непрерывно курила некие сигареты, якобы помогавшие ей дышать свободно. Из дома обе выходили только на воскресную мессу; повседневные покупки (продукты и любые другие товары) приносили на дом разносчики из лавок.
Нога хозяина, однако, в этот коридор не ступала ни разу. Хозяева пользовались большой гостиной, столовой, кабинетом дона Урбано, несколькими спальнями да ванной с проточной водой, оборудованной по последнему слову техники. Теперь от всего семейства Дельсорбо осталось лишь двое: почти столетняя, овдовевшая еще в незапамятные времена старуха-мать, донна Личиния, и ее сын, дон Урбано, разменявший восьмой десяток. Была когда-то еще дочь, родившаяся намного позже брата, но та вышла замуж за нездешнего синьора и уехала жить с ним в другое место. Правда, как нашептала мне Кирика, мать не слишком-то страдала от разлуки с дочерью, поскольку ее любимчиком всегда был сын, наследник, который, по сути, даже жениться не мог: как же, оставить мать одну-одинешеньку! Дону Урбано, конечно, случалось влюбиться, добавила Кирика, но всякий раз донне Личинии удавалось расстроить брак, чтобы навечно привязать его к дому.
– А внуки? – спрашивала я. – Что же, дочь внуков ей не подарила?
– Донна Виттория, упокой Господь ее душу, замуж вышла поздно. Дети ее рождались больными и долго не прожили, – продолжала свой рассказ старая служанка. – Но она все не сдавалась, или, может, это муж настаивал.
В общем, в последний раз донна Виттория забеременела уже далеко за сорок и скончалась в родах. Однако ребенок, в отличие от братьев и сестер, родился здоровым и рос хорошо. Бабушка, донна Личиния, хотела забрать его себе и вырастить достойным имени Дельсорбо, но отец сироты этому воспротивился, что и породило разногласия, разделившие две семьи. Впрочем, когда мальчик вырос, то завел привычку время от времени навещать бабушку с дядей; он был красив, вежлив, ласков, умен, и старики очень им гордились – как и Кирика: она была уверена, что и та, и другой уже составили завещания в его пользу. С другой стороны, юноша и без этого был их единственным наследником.
Дельсорбо считались весьма древним аристократическим родом. Да, среди них не было ни графов, ни баронов, ни маркизов, и похвастаться они могли лишь обращением «достопочтенный» или «достопочтенная» да приставкой «дон» перед именем, но по древности крови и богатству они считали себя выше всей прочей местной знати. Гордилась хозяевами и Кирика. Сама-то она родилась в нищей деревушке где-то в глубинке и в услужение к Дельсорбо поступила в возрасте пятнадцати лет. Для нее преданность семье была сродни религии, и все ответвления родословной хозяев она перечисляла мне так, словно читала страницы своего требника.
Шить у себя Дельсорбо меня никогда не приглашали. Кирика выдавала мне ткань для простыней и другого постельного белья на дом, где я выполняла заказанную работу и возвращалась с ней, когда та была закончена. Но, случалось, мне перепадали от них и другие заказы: починить обивку, сшить чехлы на кресла или подушки, ламбрекены для штор или покрывало из камчатной ткани для гостевой спальни. Мне не боялись поручать даже самые дорогие ткани: доверие, которое своей безукоризненной честностью и мастерством шитья столько лет завоевывала бабушка, теперь играло в мою пользу. В таких случаях, чтобы снять мерки, мне иногда приходилось пересекать границу коридора и выходить на господскую половину. Темные комнаты с вечно сомкнутыми ставнями, багровый бархат, тяжелая серебряная посуда, огромные картины в рамах из чистого золота… Пару раз сквозь полуприкрытую дверь я замечала сидящую в кресле донну Личинию – неподвижную, будто статуя, тонкую, сухую, одетую в черное: траура она, по словам Кирики, не снимала с тех самых пор, как овдовела, а ведь прошло уже больше полувека. И каждый день, несмотря на то что уже много лет не покидала дома, донна Личиния неизменно надевала свои жемчуга, единственные драгоценности, которые не возбранялось носить с траурным платьем: длинные серьги, высокое колье с аметистовой застежкой, брошь на груди, скреплявшую концы шейного платка, и браслет в четыре нити. Она напоминала одну из тех Мадонн в соборе, которых выносят только на Страстную пятницу, с семью кинжалами в сердце, зато украшенных многочисленными приношениями верующих.
Дон Урбано – его я тоже иногда встречала, и он тепло меня приветствовал, хотя понятия не имел, кто я такая, – напротив, был вальяжным старичком невеликого росточка и с изрядным брюшко́м, зато одевался исключительно по последней моде. Дома он носил бархатную гарибальдийскую феску, на выход же летом надевал канотье, а зимой – котелок. В отличие от матери и служанок, дона Урбано проще было застать сидящим с сигарой на застекленной террасе «Хрустального дворца», в самых знатных домах города, за игрой в карты с другими аристократами в казино и на скачках на ипподроме, в театре или в кафе-шантане, чем дома, – в общем, он был из тех синьоров, кого французы, как я узнала много позже, называют viveur[11]. Теперь, когда дон Урбано тоже состарился и более не заговаривал о женитьбе, мать дала ему полную свободу и не устраивала сцен, даже если сыну случалось не ночевать дома. Где же он оставался на ночь? В роскошном отеле? У друзей? Может, у него тайная связь? Кирика, рассказывая об этом, подмигивала так, словно то, где и как хозяин проводил ночи, было известно всем вокруг, я же, однако, могла только теряться в догадках. Хотя, по правде сказать, меня это не слишком интересовало. «Чем богаче, тем безумнее, – учила меня бабушка, добавляя: – И каждому безумцу – свое помешательство». Так зачем пытаться понять то, что тебя не касается?
Вернувшаяся после карнавала синьорина Эстер послала за мной, чтобы, как всегда, преподнести подарок – ничего особенного, просто небольшой сувенир: показать, что не забывала обо мне во время путешествия. На сей раз им оказался альбом с раскрашенными вручную фотографиями величайших памятников Европы. Мы поговорили о том о сем: она позвала Энрику, чтобы продемонстрировать, насколько та выросла, и предупредила, что скоро у той совсем не останется домашних халатиков по размеру – придется мне их надставлять; я же, набравшись смелости, рассказала ей о своем желании съездить в П., если только удастся найти безопасное место для ночевки за умеренную плату. Синьорина Эстер сказала, что мысль эта чудесная и что ее дальняя родственница, монашка, служит в лечебнице для золотушных[12], которую орден устроил прямо на берегу моря. Так что, если я действительно этого хочу, она, конечно, попросит принять меня, и не на одну ночь, а на три или даже четыре. И совершенно бесплатно: сестры из П. не смогут отказать ей в этом одолжении, ведь ее отец каждый год делал их лечебнице весьма щедрые пожертвования.
А уж если синьорина Эстер что-нибудь решала, то слишком долго не раздумывала. Она тотчас же написала кузине и десять дней спустя позвала меня показать ответ: сестры с радостью приютят меня даже в компании подруги. «Должно быть, считают, что девушкам путешествовать по одиночке небезопасно», – рассмеявшись, добавила Эстер. Мне на неделю предоставляли небольшую гостевую комнатку с двумя кроватями. При желании я могла еще и обедать в столовой вместе с пациентками, так что потратилась бы только на билет на поезд.
Подруга? Но у меня не было ни единой подруги моего возраста, которая могла бы оставить ненадолго работу или хотя бы оплатить проезд! Да и первым опытом путешествия мне, сказать по правде, хотелось насладиться в одиночестве: гулять по пляжу, как дамы на картине, мечтательно вглядываясь в горизонт и собирая ракушки, пока чайки расчерчивают крыльями небосвод. Хотя о чем мечтать? Или о ком? Нет, мечтать слишком опасно, этого, я знала точно, себе позволять нельзя. Да и потом, разве просто увидеть море – уже само по себе