Сигареты - Хэрри Мэтью
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После первого буйного неприятия Фиби претерпевала больничный режим с капризным смирением. Жар у нее спал, легкие очистились; более же ничего не изменилось. Сердце колотилось по-прежнему, она вся дрожала и потела, а пилюли, даже лучшие, даровали ей лишь краткий ночной сон. Когда Луиза сказала, что забирает ее домой на север штата, Фиби не противилась. Тем не менее решение это она приняла как провал: те два года, что она прожила самостоятельно, списались со счетов. Ее верещалка, сплетенная было на какое-то время с ее собственным страстным голосом, вновь заявила о себе, осуждая капитуляцию Фиби. Верещалка предположила, что происходящее спровоцировал Оуэн. Луиза делала всю грязную работу, а он за кулисами потирал руки.
Собственный голос Фиби стих до шепота. Да и то шептал он больше звук, нежели смысл, как будто верещалка реквизировала все атрибуты здравого смысла. Однажды она принялась твердить вновь и вновь без видимой причины:
– Ищу, взыщу, завещу… – (Теперь уже собственный голос повиновался Фиби не больше, чем верещалкин.) В другой раз он повторял ей прямо в кроткие уши необъяснимую цепочку букв: з. т. в. ч. б. щ. р. д., з. т. в. ч. б. щ. р. д… Фиби не могла ее расшифровать. После того как цепочка выдала «Звери требуют вопрос чтобы бесы щитом рассекли доверие» и «Зато теперь выискивают благо щупая расплывчатых доброхотов», она отмела возможность, что эти буквы – начальные чего бы то ни было. Еще труднее из них оказалось складывать слова – особенно с учетом щ и одной гласной. Что б ни делала она, буквы отказывались разлагаться. Что бы ни делала. Без всякого значения, ничем не угрожая, просто настойчивые, буквы эти у нее в голове превратились в постоянный рефрен. Фиби приходилось вклинивать свой голос между ними:
– Я з. т. в. ч. б. щ. ищу р. д. Я з. т. в. ч. б. взыщу щ. р. д., я з. т. в. ч. завещу б. щ. р. д…
Вскоре Фиби утратила всякий интерес к новому диагнозу ее состояния, что могло бы порадовать кого угодно – кого угодно другого.
Перед уходом Луиза вновь и вновь повторила ей, что будет о ней заботиться, покуда Фиби не исцелится. Полностью. Ее не ушлют в «клинику». Ее будут защищать от Оуэна столько, сколько она этого захочет. В восемнадцатый раз Фиби согласилась ехать домой. Однако поставила условие: поедет она одна и поездом – так, как они всегда возвращались из большого города, когда она поначалу ездила туда с родителями в детстве. Врачи Фиби посоветовали Луизе уступить ей.
В поездке Фиби узнала о череде букв и еще кое-что. З. т. в. ч. б. щ. р. д. означало старый поезд, несущийся по старым рельсам. На скоростях поменьше поезд говорил:
Сигарет-сс, ч-ч.
Сигарет-сс, ч-ч.
За все четыре часа она не нашла себе ни что съесть, ни что попить. Вагон трясло так, что читать не удавалось. Перед Покипси сломался под трехчасовым солнцем кондиционер. Люди, сидевшие с нею рядом, все время отодвигались. Увидев Луизу, Фиби заорала от болезненной радости. После, в ее не переделанной комнате, она содрала с себя всю одежду и забралась под простыни к себе на кровать из светлой сосны. Заснула.
Оуэн приехал в следующую пятницу. Когда она его увидела, боль вернулась – незнакомая боль, с которой Фиби пожила несколько дней, прежде чем смогла ее поименовать.
В два часа ночи, бодрствуя у себя в комнате, Фиби сидела у окна, пристально глазея сквозь жаркий лунный свет на деревья, лужайку и дома, осаждавшие ее. Слушала голоса у себя внутри. С невнятной настойчивостью верещалка все время напоминала ей о фотографии в комнате у отца. Благодаря ей самой та комната сейчас оставалась незанятой. Фиби встала и отыскала фотографию – портрет ее бабушки по отцу, сепия в рамке из гравированного серебра; бабушка та скончалась от удара, когда Фиби исполнилось два годика. Одета она была в черное, на затылке приколота широкополая шляпа, жакет с непомерными лацканами, сужающаяся книзу юбка до лодыжек, в руках некрепко зажаты длинные шелковые перчатки. Черты ее лица выражали суровость и бдительность. Глядя мимо камеры, взгляд свой она, казалось, устремила на некое бедствие, лишь подтверждавшее то, что она когда-либо подозревала. Фиби поставила снимок себе на тумбочку у кровати.
Новизна ее боли меньше проявлялась в симптомах – знакомых симптомах ее болезни, – нежели в источнике этой болезни, который Фиби воображала где-то вне себя. Сперва она не умела определить этот источник, и удалось ей это лишь после того, как Луиза открыла ей условия дарственной, которую Оуэн организовал по случаю ее двадцатиоднолетия.
То, что она затем обнаружила, не удивило б никого, кто наблюдал ее при Оуэне. Каждый жест ее и слово выражали презрение и отвращение. Стоило ему появиться, как она поджимала колени и скрипела зубами, напоминала себе о тех требованиях, какие нужно выставить, присматривалась к возможностям для нападения. Неспособная сама себя видеть, Фиби и не осознавала, до чего неотвязны ее чувства. Она чуть было не постигла «истину», когда Оуэн читал ей как-то раз под вечер:
Мистер Копперфилд хмыкнул.
– Ты такая сумасшедшая, – снисходительно сказал ей он. Он был в восторге от того, что оказался наконец в тропиках, и более чем доволен, что ему удалось разубедить жену останавливаться в до нелепого дорогом отеле, где их будут окружать одни туристы. Он сознавал, что эта гостиница зловеща, но именно это ему в ней и нравилось[53].
Фиби крикнула бы: «Совсем как ты!» – если бы как раз в тот миг отец ее не задремал. Ярость ее отвлеклась, и она лишь заворчала, от чего он проснулся.
Незадолго до дня рождения Фиби Оуэн разместил несколько сотен акций дорогостоящих ценных бумаг на счете доверительного хранения, открытом на ее имя, и распорядился, чтобы каждый месяц с его текущего чекового счета на ее счет переводили пятьсот долларов. Известие об этих распоряжениях привело эмоции Фиби в идеальный порядок.
– Он тебя ненавидит, – сказала женщина. В изумлении Фиби глянула на фотографию у своей кровати. С летнего поля взлетели два ворона