Жемчужина в короне - Пол Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письменном столе лежат два письма, которые мисс Мэннерс написала своей тетке леди Мэннерс, а та позднее передала их Лили Чаттерджи — не хотела, вероятно, держать у себя как ненужные напоминания, и эти письма, возможно, выдают тот же голод, те же смутные желания, неуместные и несвязные. Писала она их (если только не ночью, когда и вороны спят, пусть урывками, нетерпеливо дожидаясь утра) под тот же аккомпанемент, под который их читают сейчас, через столько лет. И на фоне этого неумолчного однообразного шума они кажутся до странности мертвыми, до удивления невнятными. Они не воскрешают образа писавшей; так же, впрочем, как и фотография мисс Мэннерс, украшенная витиевато-каллиграфической подписью некоего Субхаса Чанда, когда-то снимавшего тех жителей города, что хотели подарить родным и друзьям вещественное доказательство того, как благотворно повлияло на них пребывание в Майапуре. Субхас Чанд, по словам леди Чаттерджи, арендовал чуланчик в магазине аптекаря, доктора Гулаба Сингха. Там у него снимался и Кланси — анфас, грудь вперед, в чистенькой защитной форме, со своим нескладным приятелем Барретом, на фоне (опять же неуместном) бархатных драпировок и папоротника (в бронзовой вазе на массивной тумбе, увитой плющом, пусть невидимым, но для впечатлительного глаза безусловно присутствующим).
Снимки Кланси, каким-то образом уцелевшие и тоже неуместные, как бумажные сюрпризы из рождественских хлопушек, хранятся среди прочего невостребованного имущества мисс Крейн в миссионерском центре в Калькутте — рассыпающиеся в прах свидетельства не только прожитой ею жизни, но и долголетней христианской честности, и безразличия дальней родни, потомков тех бедных родственников, что явились на похороны ее отца в надежде чем-нибудь поживиться, а потом скрылись и забыли о ней, чтобы она, не дай бог, не покусилась на их тощие кошельки, если окажется, что на похоронах она только для виду отказывалась от помощи и участия. Тот, кто уже видел в Калькутте снимки Кланси и запомнил технику и подпись Субхаса Чанда и матовую бумагу сепия, на которой он печатал портреты (малого кабинетного формата), тот сразу испытывает чувство узнавания, когда портрет мисс Мэннерс в рамке из накладного серебра впервые на его глазах берут с туалетного столика, перед которым она, бывало, расчесывала свои вьющиеся, оттенка сепии, стриженые волосы.
По этому снимку (говорит леди Чаттерджи, протирая носовым платком темное пятнышко на рамке) правильного представления о ней не составишь. Мне кажется, это вообще невозможно, если не знаешь или не знал человека, а только слышал о нем. Спору нет, очень интересно в первый раз увидеть такой портрет, портрет женщины, чье имя когда-то было, как говорится, у многих на устах. И у вас, наверное, сейчас такое чувство, но вот первое любопытство удовлетворено, а потом наступает реакция, верно? Впрочем, вы, может быть, и не ожидали большего, ведь о сходстве вы судить не можете, вы не уверены, она это или нет. Знаете, я иногда смотрю на старые снимки, свои и Нелло, хотя бы на тот, что висит внизу, где мы сняты в Симле, на празднике в саду, зажатые между лордом Уиллингдоном и Агаханом, и думаю: неужели это правда Нелло? Неужели я была такая? Неужели когда-нибудь улыбалась так чопорно и жеманно, будто смотрю на что-то, что меня заинтересовало, но не уместилось на снимке. А раз я уже не могу ни вспомнить, ни хотя бы догадаться, что меня могло тогда заинтересовать, я начинаю думать, а может быть, эта женщина (по ощущению вовсе не я) просто притворяется мною, а этот крепыш рядом с ней — не Нелло, а кто-то, кто изображал Нелло почти так же здорово, как Нелло когда-то изображал Генри Мэннерса. Уиллингдон и Агахан как будто в порядке, но ведь, когда знакомишься и разговариваешь с такими шишками, видишь их как бы только в двух измерениях, и так же их видит фотоаппарат, поэтому и снимок кажется удачным.
Дафна пошла сниматься к Субхасу Чанду недели через две после того, как приехала сюда жить. Она не сама до этого додумалась. Леди Мэннерс в письме ко мне просила: передайте Дафне, что мне хотелось бы ко дню рождения получить ее снимок, только пусть не отдает вставить в рамку, у меня полные сундуки рамок от старой «Галереи злодеев»[10], которую собирал Генри. Так они с Генри называли свое собрание фотографий — «Галерея злодеев». Все что угодно — от дагерротипа его папаши, наступившего ногой на мертвого буйвола, до групповых снимков, сделанных на каком-то торжестве, где все раджи, кроме одного, уставились в аппарат злющими глазами, потому что смазливый адъютант Генри напутал в протоколе и поставил кого-то, кому полагался салют из девяти залпов, ближе к губернатору, чем кого-то, кому полагалось одиннадцать. А еще были бесчисленные любительские снимки, которые Генри и его папаше дарили слуги — тихие старички, которым хотелось походить на грозных вождей кочевых племен, — белобородые, в съехавших набок тюрбанах. Генри за всю жизнь ни одного снимка не выкинул. Все вставлял в рамки и таскал с собой, куда бы его ни назначали. Когда он умер, Этель велела связать их пачками и убрать в сундуки. Я часто думала: кто-то первый глядел из этой старой серебряной рамки? Я-то получила ее в наследство вместе с портретом Дафны и с теми двумя письмами. Мне все кажется, если б Дафна и мне подарила экземпляр еще тогда, когда бегала к Субхасу Чанду сниматься ко дню рождения Этель, если б он у меня был все время, он бы мне казался гораздо более похожим. А он попал ко мне позднее. Он попал в этот дом, в эту спальню, когда самой Дафны уже не было в живых. Наверно, это меня задело. Мне все кажется, что это какой-то посторонний предмет. Но вы не сомневайтесь, это Дафна, улыбалась она именно так, с какой-то надеждой — может, когда Субхас Чанд ее усаживал, она чуть не свалила какой-нибудь его штатив и думала: ну вот, опять я натворила бед, меня только в фарфоровую лавку пускать, тетечка. А улыбка милая, правда? Она-то получилась. Но лица такие фотографы, как Субхас Чанд, всем делают вроде бы восковые. Ни морщинки нигде, ни складочки даже возле глаз, все заглажено, заретушевано, и от живой Дафны, в сущности, ничего не осталось.
Была у нее такая привычка — прежде чем заговорить, она моргала, точно не могла произнести первые слова с открытыми глазами. А иногда скажет что-нибудь — и зажмурится. И тут появлялась эта ее улыбка, точно губами и веками управляли у нее одни и те же нервы. А это и правда было от нервности. Мне-то сперва показалось, что это аффектация. Я с ней познакомилась, когда ездила на Рождество погостить к Этель Мэннерс в Равалпинди. Дафна тогда впервые проводила Рождество в Индии, и Этель хотелось ее развлечь. Я ожидала, что увижу буку, а она мне весело моргала и болтала со мной. Аффектацию я почуяла до того, как заметила эту ее привычку, это ее моргание, а когда отделила причину от следствия, поняла, что никакая это не аффектация, а просто-напросто стеснительность. Она и жмурилась, и улыбалась, чтобы придать себе уверенности на людях. Среди своих все это кривлянье пропадало. Но стоило войти в комнату постороннему человеку, и оно опять появлялось. Однако она невольно вызывала симпатию, и она старалась побороть свою стеснительность — не молчала, не замыкалась в себе.
Чего Субхасу Чанду не удалось скрыть, во всяком случае от меня, так это что она чувствовала себя лучше в очках. Ей приходилось надевать очки для чтения или когда писала письма. Врачи-то говорили, что ей нужно носить их все время, но Этель отговаривала ее, уверяла, что это глупости, молодым, мол, очки ни к чему. На самом-то деле она считала, что очки никого не красят, особенно девушку. Я тоже ее отговаривала, но из других соображений — я знала, что слабое зрение можно исправить тренировкой — смачивать глаза холодной водой, переводить взгляд с близкого предмета на далекий и обратно, а не то — оторваться от чтения или письма и сосредоточить взгляд на какой-нибудь неподвижной точке в комнате, в нескольких футах от себя. Но как же, тетечка, говорила она — она скоро стала называть меня тетечка, — я ведь не вижу того, что далеко, и даже того, что близко, толком не вижу. Стоит, бывало, вон у того окна и то снимет очки, то наденет. Когда-то еще разглядит, где виднеются горы. Ей так хотелось все здесь увидеть. Она просто помешалась на Индии. Ее всегда сюда тянуло. Она родилась в Пенджабе, но ничего не помнила — мать ее не выносила здешнего климата, и отец отказался от места и уехал в Англию заниматься частной практикой, когда Дафна была еще совсем крошкой. А до этого он работал инспектором государственной медицинской службы. Он был намного моложе Генри. Думаю, что в то время он был не прочь уехать из Индии и охотно сменил административную работу на врачебную, лишь бы не соперничать всю жизнь со своим, преуспевающим старшим братом. Жена его, мать Дафны, была, судя по рассказам, настоящий тиран. Все должны были плясать под ее дудку, и сноб она была ужасающий. Быть женой младшего чиновника медицинской службы ее не устраивало. Юриспруденция и медицина — в этих двух отраслях мы, индийцы, всегда блистали, и, видимо, у Джорджа, отца Дафны, было, на ее взгляд, слишком много коллег-индийцев. А ей был нужен муж-светило, с кабинетом на Харли-стрит в Лондоне и консультациями в лучших больницах. Но когда дело уже к этому шло, она вдруг передумала и решила возглавить местное общество где-нибудь в провинции, и тогда вдобавок к лондонской квартире появился дом в Уилтшире, и несчастный Джордж мотался туда и сюда и работал до полного изнеможения. О его состоянии можно судить по тому, что мне как-то сказала Дафна: «Бедный папа, он всегда жалел, что уехал из Индии. Вот если б он мог оказаться здесь сейчас, со мной, и все это опять бы увидел!» Иногда мне казалось, что она старается как можно лучше узнать Индию, чтобы возместить отцу все, что он бросил в угоду ее матери, и жалел об этом, и тосковал. А маменька ее, как все эти хрупкие на вид женщины, которые, видите ли, не выносят индийского климата, оказалась выносливая как лошадь. Во всяком случае, пока не заболела раком. А им, по-моему, болеют не столько слабые, сколько сильные люди.