Секта Правды - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это и значит взять чужую боль.
А может, мы, как вурдалаки, не выносим своего отражения?
Свечи уже погасли, церковь опустела, и мы стояли у алтаря, как у гроба Господня. Он усмехнулся:
Но мне-то тяжелее, я знаю о корнях отчаяния.
Я тоже.
Да нет! Я о земном, о неврозе живого товара. Рынок! К людям — как к вещам! Успех означает дороже продаться, неудача — продешевить. Я таков, каким меня хотят видеть! Стою столько, сколько за меня дают!
Он рубил воздух ладонью:
А мои коллеги чему учат? Что воспитание и образование направлены лишь на адаптацию, а ум и талант тождественны приспособленчеству. Но животное приспосабливается инстинктивно, у него и выбора нет — либо приспособиться, либо погибнуть. А человеку предназначено мир менять. Значит, нас призывают стать животными? Поворачивают эволюцию вспять? Некоторые утверждают, что и личность — химера, пустота, что мы проявляемся только в отношениях. Радуются, что общество превратилось в «мегамашину», где всё функционально и каждому отводится законное место. А тесты? Эйнштейн и Дарвин не прошли бы их! Извините за лекцию.
С Божьей помощью разберёмся.
Да я не об этом!
Его лицо стало злым.
— Все эти академические дебаты, международные конференции — кормушка для попугаев. В научном мире не говорят о деньгах? Но постоянно думают! И молчат о «хроноциде», за которым забывают о смерти, о жизни, о том, что человек. Может, это и есть счастье?
— Без Бога нет счастья. Он будто не слышал.
В нашей цивилизации все больны, все — изгои. Для кого же она?
Такие к вам, видимо, не обращаются.
А им и не помочь. Они, как железные опилки, подчиняются невидимому магниту. Иногда думаю, люди ли они? А может, дело во мне? Или в магните?
Вы что, бунтарь?
Помилуйте, как можно изменить болото? Разве осушить?
Он вытер лоб. Я отряхнул рясу:
У вас семья?
Развёлся. Иногда на улице встречаю сына — с плеером в ушах, руки в карманах. Что думает? О чём мечтает? Между нами стена. Знали бы пациенты. — он поморщился. — А на психологию меня уговорили пойти родители. Хотели мною гордиться, потому что неспособны были любить. А университет выдал диплом — пропуск в ад. С тех пор я притворяюсь, будто знаю, как жить. А знаю только, как выживать. Вцепиться, словно в добычу, в свой жалкий мирок, ослепнув от страха, не выпускать из дрожащих пальцев! А зачем? Чтобы выжить! Замкнувшись в тесных, непересекающихся, обособленных мирках, как в крепостях, как в чёрных дырах, как в сотах. Но в отличие от пчёл, не имея общей цели!
Надо любить ближнего.
Как средство?
Я пропустил мимо:
И надо сострадать.
А свои проблемы? Нет, ближний интересен, поскольку нужен. А я, безусловно, нужнее! И в этом «я нужнее» вся философия, вся психология.
Что ж, каждый вправе считать себя особенным.
Считать-то вправе, но обязан скрывать. Особенное сегодня воспринимается как вызов, почти как оскорбление. А человек и рад не выделяться. «Как дела?» — «Хорошо». Как попугаи, из года в год. А потом — умирают. С чего бы? Если всё хорошо?
Я поднял голову:
— Всё в руках Господа.
Он махнул рукой. Я сдвинул брови.
— А судить — это от гордыни. И Христос пришёл, как агнец.
Сглотнув слюну, он резко наклонился.
Послушайте, Христа давно подменил Савл. И с тех пор все стали мытарями: устами славят, а в сердце предают! Всей жизнью предают!
Так зачем вы пришли?
— Родители набожные, приучили. Да и некуда больше. Он отвернулся к темневшему в углу распятию.
Я уставился на оплывшую свечу.
Но чего вы хотите?
А вы разве не догадываетесь? Я развёл руками.
Я не хочу жить.
Он произнёс это так просто, будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся. Я взял его за руку. Долг велел мне напомнить о смертном грехе, укрепить, поддержать. Но как? Принять исповедь? Отпустить грехи? Вера моя, как ограда покосившаяся. Если пошатнулась, как подправить? И теперь слова не слетали с языка, точно смоквы с бесплодной смоковницы. Я тронул крест, но протянуть для поцелуя не решился. К чему утешение, если ничего не изменить? Сгорбленная спина медленно исчезла за дверью. А я молча глядел вслед. Я разделял отчаяние ближнего. Но не любил его! Потому что давно не люблю себя. О, Господи! У зеркала, как на кресте, а глаза пастыря — что тёмные очки! Где мой народ, богоспасаемый, боговдохновенный? Отче, не оставляй нас! Без Тебя мы — звёзды, заблудившиеся в ночи, которые тусклее светляка в траве сорной, густой, текучей! Что Ты сделал с нами? Куда ведёшь? Или мы, слепцы без поводыря, бредём неведомо куда? Совы среди дня! Дни, затерявшиеся в ночи! Ты принёс в жертву Сына — спасло ли это мир? Он по-прежнему равнодушен, как Пилат! Ты изгонял торгующих из храма — они изгнали Тебя! А убитые во имя Отца, Сына и Святого Духа? Если мир не исправить, им нужно пожертвовать! Как евреями в египетской пустыне! Зачем убивать, терзать, мучить нас поодиночке? Милосерднее уничтожить всех сразу! Созданные по образу и подобию, разве мы не Твоё зеркало? И разве Тебе не хочется его разбить?
«СТАРЛЕТКА»
Анне Леонардовне исполнилось сорок лет, половину из которых она преподавала математику. Поколения студентов звали её «классной дамой», а коллеги считали «синим чулком». Анна Леонардовна знала об этом и гордилась. А дома, как тургеневская девушка, вела дневник.
«Вчера по дороге в институт почувствовала голод и забежала на рынок, — выводила она ровным аккуратным почерком. — «Мне, пожалуйста, булочку с корицей». «Эх, девонька, — высунулась из ларька мордатая продавщица, — булку я тебе, конечно, дам, но жизнь-то всё равно прошла». Всю лекцию стояла в горле эта проклятая булка.»
Муж Анны Леонардовны служил в конторе с непроизносимым названием, которая покупала и продавала всё на свете. «Кто всю неделю воюет, тот имеет право», — встречал он её по пятницам, напиваясь до положения риз. Анна Леонардовна молча проходила в свою комнату. А один раз увидела мужа у помойки рядом с семейством бомжей. Он был трезв и гладил по голове малютку с золотыми кудрями, прижимавшую куклу с оторванной рукой: «Эх, ангелочки, каким ветром занесло вас сюда?» С тех пор она прощала ему всё.
Супруги давно ужинали порознь и ночевали в разных комнатах. Даже телевизор у каждого был свой. «Я состарилась», — рассматривала похудевшие руки Анна Леонардовна, намазывая кремом тонкую, золотистую кожу. И ей делалась грустно.
Детей они с мужем не завели — сначала откладывали, а потом стало поздно. «Старосветские помещики», — вздыхала Анна Леонардовна, зачёркивая в календаре одинаково серые дни.
И собиралась провести их остаток также незаметно. А через месяц стала любовницей своего студента.
«Бабы, как семечки, — хохотал Ксаверий Гармаш, — иметь одну — не почувствовать вкуса!» Высокий, сутуловатый, он поступил в институт после армии. Не ужившись с родителями, Ксаверий сменил квартиру в провинциальном захолустье на комнату в столичном общежитии. Вместо лекций он фланировал по институтским коридорам, засунув руки в брюки, точно проверял свое мужское достоинство, и всё время насвистывал.
А на переменах угощал сигаретами.
Из курилки тогда доносился его хриплый баритон: «Вы думаете, неравный брак, это когда он уже не может, а она ещё не хочет? Не-а, разница в возрасте и должна быть огромной!»
Вокруг восхищённо ржали.
«Бабы делятся на малолеток и «старлеток», — разъяснял он. — Малолетке, которая ещё во вкус не вошла, и старик сгодится, а «старлетке» молодого подавай, горячего».
Ксаверий пустил в обиход это словцо, изменив его привычный смысл, и оно сразу прижилось.
Рассекая пространство длинным, горбатым носом, Ксаверий по-своему понимал относительность времени. «Для вас провести час за учебниками мало, — раздавал он подзатыльники в студенческой библиотеке, — а для меня — много». Сокурсники его боялись, он называл их сопляками, и взгляд у него был такой тяжёлый, что его не выдерживало отражение в зеркале. До экзаменов было рукой подать, а в математике Ксаверий был ноль. «Ничего, у меня своя математика», — загадочно скалился он, трогая елозивший по шее кадык.
И, как гиена, вышел на охотничью тропу.
Он караулил Анну Леонардовну за воротами проходной, будто случайно провожая до аудитории, сталкивался в дверях, стараясь невзначай коснуться.
«Какой симпатичный», — безотчётно подумала она.
На следующий день её юбка была длиннее, а макияж строже.
Однако она постоянно ловила на себе его взгляд. Ксаверий жёг её глазами, поднимаясь в лифте, однажды прижался, будто нечаянно, будто стеснённый набившимися в кабину студентами. Она сердито обёрнулась, он покраснел, смутился.
«Я, как старая дева, у которой все мысли о цветах на подоконнике, — ругала себя вечером Анна Леонардовна. — А сама так и засохну, не распустившись».