Момент - Дуглас Кеннеди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никакие мог сообразить, куда пойти. Восточный Берлин в этот час, казалось, уже закрывал свои ставни на ночь. Я знал, что вскоре опять вернусь сюда, схожу в оперу или на спектакль, а может, отыщу и джаз-клуб, попытаюсь проникнуть чуть глубже в тайны этого неприступного города. Но сейчас, когда по-настоящему завьюжило — а податься было некуда, — я решил двигаться к чекпойнту. К тому времени как я добрался до него, мне уже хотелось только одного: согреться. Я был единственным туристом на границе. Из палатки по соседству с баррикадой вышел страж и поднял руку, давая мне знак пройти в таможенную зону. Трое вооруженных до зубов солдат, мерзнувших в карауле, проводили меня взглядами.
Я вручил свой паспорт дежурному офицеру.
— Имеете при себе что-то из контрабанды? — спросил он.
Я что, похож на сумасшедшего? — хотелось мне спросить. Но вместо этого покачал головой и сказал:
— Нет, сэр.
— Вы ничего не покупали?
А что там можно купить?
— Нет, сэр.
Он просканировал мое лицо, пытаясь разглядеть признаки нервозности или беспокойства. А мне было просто холодно. Потом, обмакнув в чернила штамп, офицер шлепнул отметину в мой паспорт. Возвращая мне документ, он произнес:
— Auf Wiedersehen.
Я кивнул в ответ. Прежде чем подойти к высоким воротам, за которыми открывался «американский сектор», я преодолел еще два препятствия с паспортом в руке. Дежурили уже трое контролеров: один провел заключительную проверку моей визы и открыл ворота; двое других (я усмехнулся про себя) наблюдали за действиями своего коллеги. Может, это была гарантия, что по ту сторону границы не окажется тот, кто ее охраняет? Может, тотальная слежка друг за другом и помогала им держаться всем вместе, взаперти?
Возможно, пограничник прочитал мои мысли. Возвращая мне паспорт, он произнес безрадостным, но твердым голосом:
— Можете идти.
Затем, открыв ворота, он сделал мне знак двигаться вперед. Я снова был на Западе. Уже у входа в метро я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на чекпойнт «Чарли». Но он исчез, растворился в белой пелене. Снег, как всегда, стирал с лица земли все, что мы предпочитаем не видеть.
Глава шестая
Фитцсимонс-Росс работал, когда я вернулся домой. С малярной кистью в руке, он энергично наносил голубую грунтовку на черный холст. Стереосистема выдавала джазовую импровизацию, и эту какофонию удачно дополняла дикарская анимация в исполнении моего соседа. Заляпанный аквамариновой краской, он походил на туземца из племени туарегов.
Наблюдая за тем, как он, пританцовывая под музыку, ловко и профессионально орудует кистью, я невольно залюбовался и позавидовал его умению растворяться в происходящем, находить радость и утешение в единении с холстом и в то же время контролировать каждое свое движение. Наверное, в этом и есть великое притяжение искусства: в процессе творчества ты чувствуешь себя властелином мира. Как только твоя картина оказывается в руках галериста — или твоя рукопись у редактора, — она уже не принадлежит тебе, ее судьбой распоряжаешься не ты. Но пока ты работаешь, она твоя. Наверное, каждому мастеру знаком этот сладкий миг «здесь и сейчас», когда что-то щелкает у тебя в голове. И ты уже не задумываешься о том, что произойдет дальше. Ты просто делаешь свое дело. Работа накрывает тебя с головой. Тебя затягивает в воронку вдохновения, и ты подчиняешься неведомой силе, которая увлекает вперед.
Глядя, как Фитцсимонс-Росс атакует холст, я думал только об одном: Вот он. Момент. Самая необузданная и страстная любовь. Чистое сумасшествие.
Я тихонько прокрался наверх — мне не хотелось нарушать эту идиллию. Когда я зашел к себе, то увидел на столе клочок бумаги, на котором было нацарапано:
«Был сегодня днем в „Стамбуле“, и Его Превосходительство Омар сказал, что тебе звонила секретарь герра Велманна. Просила, чтобы ты ей перезвонил».
Внизу стояла подпись Аластера.
В мастерской гремела музыка. Хотя я безумно устал после долгого дня на той стороне, я знал, что, если попрошу приглушить звук, это убьет момент. Поэтому я открыл бутылку вина и свой блокнот и остаток вечера посвятил бумаге. Музыку вырубили в четыре утра. Я так и не ложился, поэтому решил спуститься вниз. Фитцсимонс-Росс сидел за кухонным столом, в руках у него была бутылка водки, и он как раз наливал себе стакан, дымя «Голуазом». Выглядел он неважно: выжатый как лимон, с обезумевшим взглядом и весь в краске, словно попал под обстрел фонтанирующих струй Джексона Поллока. Я посмотрел на холст, над которым он работал всю ночь. Острые линии квадратов и прямоугольников, столь характерные для его предыдущих картин, вдруг оплавились по краям. Эффект был гипнотический — казалось, будто прежний, жесткий, геометрический мир смягчился, приобрел иные очертания. Голубая грунтовка уже не была той яркой лазурью, которая навевала мысли о Санторини в раскаленный от жары полдень. Теперь этот голубой приобрел более темные, тревожные и даже суровые оттенки. В нем скорее проступал Берлин, но не Греция — впрочем, я бы не осмелился поделиться этим наблюдением с Фитцсимонс-Россом, дабы не нарваться на поток оскорблений. Как бы то ни было, он первым начал разговор, отставив бутылку и подняв на меня глаза, которые, хоть и тяжелые после ночного марафона, по-прежнему излучали странный свет, прожигающий насквозь, — видимо, его накал снижался только после того, как он вводил себе дозу.
— Не заметил, как ты пришел, — сказал он.
— Ты был занят.
— Ты не просил выключить музыку.
— Я не хотел мешать тебе. Ты был так увлечен работой.
— Выходит, ты шпионил за мной.
— Хорошее полотно.
— Это не «полотно», это картина, черт возьми.
— И все равно она мне нравится.
Фитцсимонс-Росс пожал плечами. Потом вдруг взял с полки за спиной какой-то предмет:
— Прочитал этот хлам. — И швырнул предмет мне через стол. Это была моя книга о Египте.
— Где ты это достал?
— Купил, между прочим.
— Неужели? — спросил я.
— Только не прикидывайся, будто чертовски удивлен. Здесь есть английский книжный магазин, недалеко от Cafe Paris на Кантштрассе. И, voila, Томас Несбитт о Египте.
— Я польщен.
— Это не значит, что мне понравилось.
— Не понравилось?
— На самом деле мне показалось, что книга чертовски мудреная для начинающего писателя… только учти, это не комплимент. Ты талант. Ты отменный наблюдатель…
— Так и слышу «но»…
— «Но» — это не критика. Скорее наблюдение.
— Может, поделишься?
— Жизнь тебя еще не трахнула как следует. Может, тебе и кажется, что все было. Несчастные родители, пара романов, которые ни к чему не привели, а все потому, что ты не хотел связывать себя обязательствами…
— Я этого не говорил.
— Да это ясно и без слов, Томми-бой. У тебя на лбу это написано. Пожалуйста, любите… только не давите на меня.
— Это несправедливо, — сказал я, а про себя подумал: черт возьми, когда он успел так хорошо изучить меня?
— Может быть. Зато в точку. Ты спросишь, как я могу судить об этом? Да я слеплен из того же теста, мой мальчик. Тебе необходимо испытать настоящую боль, Томми-бой. Она немного остудит твой ум — его у тебя в избытке — и погрузит в другую реальность. Только не думай, что я делюсь своим опытом. Со мной все иначе — мне в этом деле помогает старый добрый герыч.
— Ты когда-нибудь любил?
— Неоднократно.
— Я имею в виду, по-настоящему.
Он кивнул на бутылку и свободный стул за кухонным столом. Я подошел к буфету, достал стакан и присоединился к нему. Он налил водки и подвинул ко мне пачку «Голуаз».
— По-настоящему? — повторил он, передразнивая мой акцент. — Любил ли я по-настоящему?
— Кажется, так звучал мой вопрос.
Он осушил свой стакан и тут же налил еще:
— Отвечаю. Я думал, что встретил человека, с которым хотел бы прожить всю свою жизнь. Хозяин галереи в Лондоне. Но не тот, с кем я сотрудничаю. Я никогда не смешиваю эти два мира — работу и личную жизнь. Нет, у Фредерика была своя галерея, совсем в другом месте, и он держался в стороне от моего бизнеса. Помимо всего прочего, он был старше меня на двадцать шесть лет. Блестяще образованный — выпускник Харроу и Оксбриджа, аристократ до мозга костей. В нем было все, что я ненавижу в этих чертовых бриттах и чем втайне восхищаюсь. Будучи отпрыском довольно известной фамилии, он, конечно, скрывал свою нетрадиционную ориентацию. Женился на несчастной глупой аристократке — разумеется, блондинке — по имени Аманда. С него, конечно, содрали семь шкур, когда она узнала его «маленький грязный секрет». К тому времени в его жизни уже появился я. Когда мы познакомились, он разрывался между желанием жить так, как ему хочется, и необходимостью проживать жизнь, к которой его обязывало положение. «Надо соблюдать внешние приличия, старина»… и прочий вздор в духе Теренса Раттигана[39]. Но потом я вошел в его жизнь, а он в мою. И это было так правильно, черт возьми. Я нашел свою половинку, он — свою. Мы нашли друг друга. Прошло несколько недель — и свершилось. Он решил уйти из семьи и жить со мной. У меня была студия в Хэкни — жуткое место, но дешевое. Но Фредерик был Фредериком, и он подыскал нам квартиру в Мэйфере. Маленькую, но замечательную. Мы стали обустраивать наш быт. Вместе выходили в свет, и нас стали воспринимать как пару. Это было семь лет назад, тогда на такие отношения смотрели иначе. Фредерик не скупился, он щедро оплачивал свое право жить открыто, поддерживая наш союз и деньгами, и связями. «Почему я должен скрывать тот факт, что впервые в своей жизни по-настоящему счастлив?» — сказал он мне за день до своей смерти. И это были слова человека, который даже со мной не откровенничал о своих чувствах.