Смотрю, слушаю... - Иван Бойко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем вам лук, мама? В магазине луку полно!
— Хоть ты не досаждай, сынок. Я сама хочу вырастить.
Села. Чмыхтит. Отказывается есть. В лице сделалась как земля весенняя; слезы в морщинах сверкают. И вдруг подхватилась, увидев выкинутые мною банки из-под горошка. Принесла земли, где-то раздобыла рассады, посадила в баночки, расставила на подоконниках.
Сидит после обеда на лавочке, где греются на солнышке старушки из нашего дома. Да не сидит, а поминутно вскакивает, то и дело бросается в сторону гаражей…
Вечером помогает со старушками соседу из первой квартиры растягивать виноград. Посадила под окнами цветы. Отделила яблоньку от больших яблонь, нашла местечко, посадила.
Ночью не спит. Ворочается. Вздыхает. Бурчит что-то.
— Что вы, мама?
— Да дите внизу плачет. Рази не слышишь? Не могут ума ему дать. Я предлагала, чтоб люльку сделали. Или качалку. А они: «Не модно это, тетя Катя, люльки, качалки». Дураки набитые. Безмозглые какие-то. Сама земля качает, убаюкивает, а им — не модно! Вы бы, говорю, хоть песенку ему какую спели. Не могут! Диву даешься — песню не могут спеть! Завела пластинку — про рыженького и черненького, что от солнышка и ноченьки родила какаясь вертихвостка. Черт те что, а не песня: ни души, ни мысли надежной. Самой совестно слушать, а они — дитю ее. Третьего уже приняла, непутевая, и этот скоро сбежит. Помешанные какиесь, ей-богу, а еще с образованием! Сколько живу, не слышала, чтоб дитю пластинки крутили, ха-ха-ха… Давайте, говорю, я укачаю. Запела, как вам пела. Засмотрелся, заулыбался, уснул. «Ой, тетя Катя! Как вы поете!» А теперь… опять вон какуюсь пластинку завела. С чего ж он уснет, когда души там нету, в пластинке той? Коклюш какой-то, не песня! — Мама смеется своему сравнению. И тут же вздыхает: — Вот он и орет, что без души к нему. Хоть бы ты скорей обзавелся кем. Или с той сходись. А то живешь, как бирюк. Мне и то скушно, а тебе как?.. Раньше скока товарищей около тебя. Поете. Веселитесь. А щас… Ты б поглядел, как живут твои товарищи!..
Утром опять ходила внизу. Поправляла, полола, поливала цветы, яблоньку свою. И все перекидывается что-то со старушками, все что-то обсуждает.
Вся налилась нетерпением. Вижу: что-то произойдет. Несколько раз кидалась к берегу, к гаражам. Опять усаживалась. Поднялась, вынесла свои помидоры и цветы на балкон. Полила. Потом куда-то ушла с соседкой.
Слышу часа через два, смеется на кухне: «Горит! Надо же?» Радостно так смеется.
«Слава богу! — думаю. — Успокоилась!» Подхожу на цыпочках. Заглядываю через дверное стекло. Что такое? На столе горит портативная газовая печка, на стуле краснеют баллоны. Распахиваю дверь:
— Что это, мама?
— Рази не видишь? Печка.
— Зачем она вам?
— Как зачем? В хату мне. Пора уже ехать. Хорошо, что не додумалась продать ту хату.
У меня подкашиваются ноги.
— И долго вы над этим думали?
— Все время, сынок. Из мыслей не выходило. Сегодня же поеду. А то как бы с огородом не узевать. Хорошо, что мне с осени спахал Ванька Качинец. Земля, должно, как пух теперь.
Я чуть не плачу. Оттого, что мама приняла такое решение, оттого, что спахал ей не я, а Ванька Качинец, мой друг детства.
— А ты женись. Или с той сходись. Она тоже несчастная, своей головой не думала. А я не буду мешать. Я ночи проплакала за тобой. Я вон прожила одна. Для чего?
— Мама! Разве вам плохо у меня?
— Хорошо. Но огород пора сажать. Засохнет земля, что тогда? Ее тогда и киркой не разобьешь. А тебе хватит на мать надеяться. Пора уже в ум войти. Пора встать в жизни твердо. А то что ты один? И мыслимо ли — поперек природы идти? Так ты и здоровье разобьешь, и в грязь какую влипнешь. Не нами это придумано — жить в паре, не нам и прекращать. Помогай, давай, увязывать, а то на автобус опоздаем. Билет на руках.
Когда управились:
— Те баночки в третью квартиру отдай. Женщина мне добро сделала, подсказала вот, где купить печку, надо ее отблагодарить.
Когда ехали на вокзал, указала на коллективные сады:
— Тут, сынок, дачи продают. Я одну присмотрела. И яблони, и груши, и черешни, и малина… Все есть! И место для домика есть, можно построить. Будешь там работать и отдыхать. Место мне дюже нравится. На улице Ореховой. Тут все улицы красиво названы: Вишневая, Айвовая… А та дача на Ореховой. Обязательно купи, как будет за что.
— Я уже и сам думал.
— Думать мало. Надо делать. А то ты так пропадешь. Что твоя физкультура дает? Помахал руками — и все. А надо как следует потрудиться. Ну-ка, мыслимо: ты каждый день сидишь!.. Так и сердце остановится, как у того Обломова. Думаешь, я зря сидела около твоего телевизора, ничего не почерпнула? Нет, я все уловила. Сердце у нас на века заведено предками нашими работать — пахать, сеять, убирать! А ты его гнетешь сидением, мыслимо ли? Не-эт, нельзя, чтобы кровь застаивалась, сердце разорвется. С чего инфарк хватает? С того, что без физического труда. Вон я скока у тебя побыла, и уже сердце колет, руки усохли. Хорошая твоя квартира, но ту дачу не упусти. Боже упаси.
— Хорошо, мама. Как соберусь с силами, куплю.
— Да ко мне чаще приезжай. Разминаться. У меня знаешь сколько будет работы? Я там все сделаю не хуже, чем в твоем скворечнике. И ванну поставлю. И душ. Думаешь, я у тебя зря жила? — И смеется: — Я все схватила.
На вокзале, уже когда уложили упакованную печку в багажник, мама посмотрела мне в глаза стихшими — так похожими на мои! — глазами.
— Сынок! А помнишь, ты мне обещал телевизор? К дню рождения.
У меня сердце оборвалось: «Да, обещал! Обещал! Прости, мама! Я когда-то и костюм тебе обещал, кажется, к пятидесятилетию. За все прости!»
— Телевизор не надо. Это дорого для меня. Мне хоть бы приемничек какой. Хоть маленький. А то я там как кукушка.
Она смотрит на меня совершенно моими… стихшими глазами, и я с болью отмечаю, что она совсем старенькая, моя мама: отвисает кожица под подбородком, рыхлые, в паутинах морщин, слюдяно-стеклянные, помятые щеки; а глаза — тихие-тихие, мои. Из всех ее детей я поразительно похож на нее. Вот и губы мои, полный, прямые, щедрые, как говорит она. И нос.
И вдруг пронзило: «А может статься, что вижу в последний раз! Что не будет этого старенького, похожего на мое, лица…»
Она целует меня святым материнским поцелуем. Крестит: «Дай бог тебе жизни…» И уже из автобуса просит:
— А вообще мне ничего не надо, сынок. Ты первым делом купи себе магнитофон. Запишешь все мои песни, мой голос, пока я живая…
Я взглядываю на нее, и во мне точно бы вспыхивает молния, высвечивая всю мою жизнь, все мои ошибки, все беды: «Да ведь истина — в ней, в моей маме… Да, все то, что претило под действием времени: родительское благословение, родительский опыт, чистое честное сватовство, чистая открытая любовь… Ее голос — голос предков, голос Родины. Да, конечно, она права и беспомощна в своей правоте, права на основе тысяч лет, и мое слово должно стоять на этом».
Автобус трогается.
Я бегу рядом.
Мама кричит:
— О себе подумай!
И машет в окошко рукой. Морщинистой. С неразгибающимися уже пальцами. Той рукой, что стирала мои пеленки. Что столько переделала на своем веку.
А у меня горит: «Откуда у нее такая энергия святого, жизненного? Ведь она с семи лет — круглая сирота. Ходила по дворам, работала по найму, жила, где пригреют…»
Из выхлопной трубы бьет едкая струя дыма. Но перед глазами — родное предгорье, хутор, станица, вся в цвете весны, как невеста в подвенечном наряде…
Ой, чеботы, чеботыИз бычка!Чего ж вы не робыте,Як дочка?..
Мне еще многое придется разгадать в моей родине, в моей маме.
Автобус, кажется, вытягивает сердце, расплывается слезой в конце улицы, все уменьшаясь и уменьшаясь. Вот он вспыхнул в последних лучах солнца, за тополями, на выходе в степь, сорвавшейся звездой. И — вот-вот погаснет….
Няня
Олегу Михайлову
Чуть обидится мама, так сразу: «Я тебе няньку нанимала, а ты…» А отойдет: «Уже напыжился! Ну, точно как маленьким был…» — «А какой я был?» — «Да не приведи господи!» И смеется со страхом и радостью, вспоминая, какой я был «не приведи господи».
«Деятельность» моя, по маминому рассказу, началась с того, что я, только начав ползать, подобрался, когда мама вышла за кизяками, к нашей квочке-труженице, выводившей каждое лето три-четыре раза цыплят, повытаскивал из-под нее яички и одно за другим порасколотил о кирпичи, на которых стояла кровать. Когда вернулась мама, картина была ужаснейшая: разбитые яички валялись по всей хате, из некоторых не дождавшиеся своего срока цыплята поднимали слабые слепые головки; рассерженная квочка коркотала и топотала с растопыренными крыльями — то намеревалась клюнуть меня, то поднимала своих голых, не набравших еще сил птенцов.