Багряный рассвет - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фомушка крутился рядом с матерью, приносил из погреба да клети нужное, таскал водицу, чтобы напитать семена, спрашивал о премудростях и повторял вслед за ней: «Вам расти, прорастать, нам – урожай собирать».
А Тимоха да дочка, махонькая Полюшка, пошли вслед за матерью позже, когда прихватила она посудину глиняную да встала на колени, не боясь холода и грязи.
Глядючи на нее, взяв в ладошки свои ядреные луковицы, молвили: «На луга пойду, где месяц, возьму его силу на мои гряды. Слову моему быть, а луку моему не гнить», – и сажали в темную, жирную землицу.
– Тимоха, не ломай росточек! Гляди, какой слабый. Ты маленький – а он и того меньше, – увещевала Сусанна.
Сынку приходилось умерять свою прыть и, втянув испуганно голову, брать мягкие, пустившие ростки да корни луковки – так, словно они живые.
Да они и были живыми. Год за годом знаменовали они победу жизни над смертью, надежды – над горем.
– Глафира Горошница[60], помоги, гороха доброго нарасти! – пели они хором.
И песня та неслась над Луговой улицей, над Казачьей слободой. Соседи вытягивали шеи и желали доброго урожая.
Сусанна ощущала, что губы ее сами собой расплываются в улыбке, что пальцы ее будто стали сильнее, напитавшись землицей, что спина ее гибкая и молодая, а сердце бьется ровно и радостно.
Но покой ее тут же обратился в иное – с тремя детишками иначе не бывает.
– Маушка! А-а-а! – Дочка верещала на всю округу. И не могла сказать, что стряслось.
Сусанна тут же, не обтерев пальцы, ринулась к Полюшке, которая только что старательно выкладывала в борозду мелкие семена, а теперь сжалась в комок да закрыла личико грязными ручонками.
– Что? Что? – повторяла она, а дочка все верещала и даже успела пустить слезу.
– Его испугалась, – насмешливо молвил Тимоха и взял за хвост длинного бурнатого[61] червя. Тряхнул им в сторону сестрицы. – У-у-у, как съест тебя.
– Не пугай Полю! – Сусанна еле сдержала грубое слово и отвесила оплеуху охальнику. Не должна дочь вырасти пугливой. Но еще придет срок, закалится она, а сейчас надобно пожалеть.
– Чего она нюнит?
– Ты сам недавно не смелее сестрицы был, – отрезала Сусанна. – Не вздумай раздавить червя, чем таких больше, тем лучше семена родят.
И боле с ней сынок Ромахи не спорил.
Сусанна присела рядом с дочкой, объясняла, что в землице, в лесу и поле живут всякие твари, и все Божьи. Иные вредят человеку и урожаю, иные полезны. Надобно их не бояться, а знать.
Дочка слушала, таращила серые глазища, еще омытые легкой слезой, и, внезапно, проведя по материному носу, расхохоталась. Мальчишки тут же подхватили игру и принялись мазать друг друга землицей, и бегать, и хохотать, словно на празднике. А матери не оставалось иного: только, завершив сев, собрать одежонку и детишек своих, топить баню и мыть чумазых, но веселых галчат.
Землица во дворе Петра Страхолюда вся была засеяна семенем и словно благодарила хозяйку. Уложив шумную детвору спать, Сусанна укуталась в стеганую однорядку, села на крыльцо, долго глядела на гряды и представляла, как станут они зелеными да обильными.
Вдруг вспомнила своего некрещеного сына и завыла во весь голос – так же недавно ревела Полюшка. А потом вернулась в избу, посмотрела на сопящих детишек и легла.
Откуда-то снизошел покой. Спала она так крепко, что проснулась, лентяйка, с третьими петухами, когда Евся вовсю хлопотала по дому.
4. Земляника
Радостно звонили колокола во всех тобольских храмах. У государя Михаила Федоровича и государыни Евдокии Лукьяновны родилась вторая дочка. Воевода велел собрать деньгу в честь такого славного события. Многие ворчали: «Ладно бы еще на сынка собирали, на наследника… А девка чего ж… Каждый год будут рождаться, каждый год плати?»[62]
Сусанна безо всякого возмущения отдала деньгу старшему по улице. А когда узнала, что назвали царевну Пелагеей, ровно как ее дочку, принялась вспоминать ее в своих молитвах.
Вообще, той весной что-то тревожное разлито было по тобольским землям. Женки разумели в том мало, но слушали разговоры на торговых площадях, меж служилыми, купцами и гулящими. Не у одной из них сжималось сердце.
Могли восстать татары, что жили рядом и платили ясак государю. Ежели так, всякий острог мог оказаться в беде. Ходили по степи вороги – бабам представлялись они непременно на конях, со злыми рожами, с оголенными саблями. Лютыми, готовыми на любую гнусность. Страх не был зряшным – до города дошли жуткие вести.
– Татары и еще всякие осадили острожек в бабаринской степи и сожгли его. Приказчик Еремей-москвич отбивался храбро, но татары все ж пленили его[63]. Мучили страшно. Руки и ноги отсекли, тело резали, – шептала Домна и крестилась. – Каково его женке-то, не приведи Господь!
Наслышавшись всяких страстей от сына своего названого Богдашки, она шла и разносила вести, то ли предупреждая, то ли пугая. И, хоть не знали о тех «бабаринских» степях, охали, просили послать кару на нехристей, а иные плакали.
Здесь, на пограничье миров: святого, православного и чужого басурманского, можно было сеять хлеб, рожать детей, вести торговлю, строить избы. Но быть настороже и помнить: ворог может быть близко.
* * *
Ужели вернулся? Дождалась!
Открыла было рот, чтобы восславить мужа своего, но осеклась.
– Детишек не видать.
Он остановился в воротах. Будто не хозяином был – гостем случайным. Сусанна обшарила его взглядом: жив ли, здоров ли, все ли на месте.
– Домна их забрала, калачами покормить.
Хоть заглядись: Петр Страхолюд все тот же. Широкий разворот плеч, обтянутых одной рубахой, – солнце палило по-летнему. Порты, дранные на коленях. Сапоги мокрые – по лужам да ручьям шел издалека.
«Муж, муж, что ж ты как чужой стоишь?»
Сусанна испугалась: ужели сказала вслух?
Даже коснулась лица. Нет, не сказала. Уста закрыты.
Но муж, будто почуяв что-то, зашел в ворота, постоял супротив нее, погладил по щеке, оцарапав кожу заскорузлыми пальцами.
«Ужели ничего не видишь? Как печальны глаза мои, как тонок стан…»
– Будто знала, что вернешься сегодня. Каши сготовила, да постной похлебки, да каравай. Накормлю от души.
Сусанна говорила все, что положено. Снимала сапоги с любимого мужа. Брала в руки пропахшую по́том, истрепанную рубаху. Лила холодную водицу на шею, руки да загривок, невольно улыбалась, когда он задорно фыркал.
Как пугливая девка, отворачивала глаза, когда переодевал порты. Будто