Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчики удивились, в первый раз встретившись у отца, но им пришлась по душе идея играть с кем-то приблизительно своего возраста, нежели пинать мячик в пустынном парке с Треславом, который быстро уставал от детских игр, вечно смотрел куда-то в сторону, а когда вспоминал о присутствии сыновей, начинал задавать слишком много вопросов о здоровье их мам. Так что Альф и Ральф попросили отца и впредь встречаться с ними обоими одновременно.
У себя дома каждый из мальчиков возбужденно сообщил о наличии у него единокровного брата, и очень скоро Треслав получил сердитые послания от своих бывших подруг: мама Родольфо упрекала его в давней неверности, добавляя, что лично ее это нисколько не трогает, а мама Альфредо уведомляла, что отказывает ему в праве встречаться с сыном и намерена продолжать разговор на эту тему только через адвокатов. Но в конечном счете желания мальчиков возобладали над бездумной злостью (как назвал это Треслав) их матерей, а последние со временем пришли к выводу, что могут найти какое-то удовольствие в совместном злословии насчет Треслава или же совместно найти ответ на вопрос, почему обе согласились иметь детей от человека, на которого обеим было глубоко плевать. Когда Треслав окольными путями узнал о содержании их бесед, он счел такую формулировку в корне неверной, поскольку согласие одной стороны предполагает просьбу другой, а он никогда не просил женщин завести ребенка. С какой стати ему это делать? В его мечтах о счастье занавес опускался тот в момент, когда он восклицал: „Мими!“ или „Виолетта!“ — целуя мертвые губы возлюбленной, которая должна оставить его безутешным вовеки. Ребенок здесь был неуместен. Ребенок превращал трагическую оперу в оперу-буфф и делал необходимым как минимум еще один акт, на который у Треслава не хватало ни силы духа, ни фантазии.
При первой встрече женщины были озадачены внешним сходством не только между их детьми, но и между ними самими.
— Я могла бы понять, если бы он после меня нашел грудастую бабенку с жирными ляжками и огненным латинским темпераментом, — сказала Джозефина. — Но что такое он мог искать в тебе, чего бы уже не было во мне? Мы обе тощие англосаксонские клячи.
Ей было вовсе не смешно, однако она попробовала рассмеяться — получился кашляющий выдох с кислой улыбочкой, искривившей ее тонкие губы.
— Это если считать, что он изменял тебе со мной, а не мне с тобой, — внесла поправку Дженис; ее губы также имели прихотливый изгиб, как створки морского гребешка или кайма кружевного нательного белья, при улыбке раздвигаясь в стороны, но не вверх-вниз.
Они не знали точно, кто из них раньше сошелся с Треславом, а возраст мальчиков был ненадежным ориентиром, поскольку Треслав, как правило, не сразу прекращал отношения и порой встречался со старой подругой уже после того, как обзавелся новой. Но обе согласились, что он заслуживал изгнания — „пинка под зад“, по словам Дженис, — и что они были счастливы от него избавиться.
Треслав познакомился с Джозефиной на Би-би-си и сразу же проникся к ней сочувствием. Самые красивые женщины на Би-би-си были еврейками, а он в ту пору боялся иметь с ними дело. Одна из причин его сочувствия к Джозефине как раз и заключалась в том, что она была не такой яркой и самоуверенной, как корпоративные еврейки. Но это была только одна из причин. Будучи костлявой клячей (по ее собственному признанию), она при этом имела непропорционально широкие бедра и носила чулки с рисунком в виде паучков. Еще ей нравились прозрачные блузки — сквозь которые виднелся бюстгальтер, вдвое превосходящий размер ее груди, — а также нелепые платья-рубашки и то, что мама Треслава, помнится, именовала „корсажами в стиле либерти“. Сидя напротив нее на торжественной церемонии — она тогда получала награду Академии радио компании „Сони“ за программу о мужской менопаузе, — Треслав, никаких наград не получавший, от нечего делать стал считать ее бретельки и насчитал по пяти штук на каждом плече. Произнося краткую речь (о притоке свежих идей и все такое в дежурном би-би-сишном стиле), она сильно покраснела — точно так же она краснела всякий раз, когда Треслав заговаривал с ней в коридоре или столовой, и красные пятна часами не сходили с ее кожи. Треслав понимал ее смущение и однажды предложил ей найти убежище от этого мира у себя на плече.
— Унижение делает нас более человечными, — прошептал он, касаясь губами ее мертвых волос.
— А кто тут унижен?
— Я, — сказал он, щадя ее чувства.
Она завела ребенка по собственной инициативе, даже не сообщив ему о беременности. Кроме правильных черт лица, она не находила в Треславе ничего, что побудило бы ее выбрать этого мужчину в отцы своему ребенку. Она и сама не понимала, зачем ей вообще понадобился ребенок. Страх перед абортом был одним из возможных объяснений, почему она оставила ребенка. И потом, она знала многих женщин, самостоятельно воспитывавших детей; в тот период матери-одиночки даже вошли в моду. Из тех же модных соображений она могла бы приобщиться к лесбийской любви, но эта идея привлекала ее не больше, чем мысль об аборте.
Еще одним объяснением, не хуже прочих, была злость. Она заимела ребенка от Треслава, чтобы ему досадить.
С Дженис Треслав сошелся, когда почувствовал, что Джозефина вот-вот его отвергнет (или в обратном порядке, учитывая путаницу с их очередностью). Обе совершенно справедливо отметили свое сходство. Все женщины Треслава так или иначе напоминали одна другую, ибо вызывали в нем сочувствие своей неврастенической бледностью, своим выпадением из ритма — не в танцевальном смысле, хотя танцевали все они никудышно, а в смысле „ритма жизни“, — то есть они не умели правильно использовать в разговоре современные идиомы и не могли подобрать два предмета одежды так, чтобы те не резали глаз своей дисгармонией. Он, разумеется, обращал внимание и на других, здоровых и бойких женщин, умевших складно говорить и хорошо одеваться, но он просто не видел, каким образом может улучшить их жизнь.
Кроме того, здоровые и бойкие женщины оставляли мало надежд на свою преждевременную смерть у него на руках.
У Дженис были ботинки, которые она носила круглый год, подклеивая их скотчем, когда они грозили развалиться. Основную одежду ее составляли широкая складчатая юбка неопределенной расцветки и серо-голубой кардиган с чересчур длинными рукавами, так что она могла прятать в них ладони. Конечности Дженис мерзли в любую погоду, чем она напоминала Треславу бедную сиротку из какого-нибудь викторианского романа. Она не состояла в штате Би-би-си, но, по мнению Треслава, отлично вписалась бы в когорту тамошних сотрудниц и даже могла бы недурно смотреться на их фоне. Как искусствовед и автор толстых монографий о духовной пустоте в работах Малевича и Ротко,[58] она регулярно появлялась в никем не замечаемых остаточно-финансируемых ночных программах, режиссером которых был Треслав. Она специализировалась на выявлении разного рода недостатков у художников-мужчин, причем относилась к этим недостаткам снисходительнее, чем это было модно у тогдашних критикесс. Треслав почувствовал глубокое эротическое сострадание к этой женщине в первую же минуту, когда она появилась в студии и надела наушники, которые, казалось, выдавили остатки крови из ее висков.
— Если ты думаешь, что я позволю тебе трахнуть меня на первом же свидании, — сказала она, отдаваясь ему на их первом свидании, — то ты жестоко ошибаешься.
Впоследствии она объяснила, что не считает ту их встречу свиданием.
Тогда он позвал ее на свидание, и она явилась в длиннющих эдвардианских[59] перчатках, купленных на благотворительной распродаже, и не позволила ему себя трахнуть.
— Тогда давай встретимся просто так, не на свидании, — предложил он.
Она сказала, что любая запланированная встреча уже будет считаться свиданием.
— Тогда давай не будем ничего планировать, — предложил он. — Давай просто трахаться.
Она дала ему пощечину.
— За кого ты меня принимаешь? — спросила она.
Одна из перламутровых пуговиц на перчатке рассекла Треславу щеку. Перчатка была такой старой и грязной, что он всерьез испугался заражения крови.
После этого случая они больше не устраивали свиданий, что позволяло Треславу трахать ее когда заблагорассудится.
— Еби меня, еби меня! — твердила она на выдохах, таращась в потолок, будто читала там эту фразу.
Он жалел ее всей душой. Но жалость не мешала ему выполнять ее просьбу.
Возможно, и она его жалела, в свою очередь. Из всех женщин, с которыми Треслав сходился в тот период, Дженис была едва ли не единственной, кто испытывал к нему подобие нежных чувств, — впрочем, не до такой степени, чтобы наслаждаться его обществом.
— Тебя нельзя назвать плохим, — сказала она однажды. — Я не о том, что ты неплохо выглядишь или неплох в постели. Я о том, что ты по сути своей не злой. Тебе кое-чего не хватает, но только не доброты. Не думаю, что ты сознательно желаешь зла кому-нибудь. Даже женщине.